Итак, он вошел, надеясь, что тут же вылетит прочь и собирать барахло в портфель будет на лестнице.
Но как ринулись к нему жена и сын, испугав его и заставив поднять руки для защиты! Как они принялись тормошить его, ласково бить кулачками по груди, по животу, выражая свой дикий восторг! Можно было подумать, что он и в самом деле явился из больницы. Или откуда-то с фронта. Или уцелел в автомобильной катастрофе. Они словно в душу его стучались, восклицая чудесными голосами, в которых радость была на грани рыданий. И пока его ласкали и приветствовали, он стоял с чувством проснувшейся вины перед ними и с любопытством, точно впервые, окидывал обескураженным взглядом то жену, то сына. Когда он разглядел, что на тыльной стороне ладони жены, оказывается, появилось первое пятнышко гречаного цвета, то подумал: ага, помет бога. И с любовью, упрочившейся в его душе прошлой ночью к другой женщине, милой и несравненной, посмотрел в лицо жены и обнаружил где-то под веком такое же коричневое пятнышко, свидетельствовавшее о жизненном лимите. Когда-то он любил жену. Он привычно любил ее и теперь, хотя с течением лет в ней раздражали ревность, придирки, упреки за приверженность к своим друзьям, странная экономия, сочетающаяся с расточительностью и желанием приобретать драгоценности, манера определять его ежедневный бюджет сакраментальным рублем. Когда-то очень она ему нравилась! У нее был остренький прямой нос с плавно вылепленными изящными ноздрями, светлые, почти белесые волосы, почему-то потемневшие с возрастом, и глаза неустойчивого цвета: днем ясно-серые, вечером — темноватые. Но красивые глаза в ореоле длинных ресниц. И вот теперь эта женщина, столько лет любимая им прежде и столько последних лет досаждавшая ему своей мелочностью и глупостями, что глупости стали заметнее с возрастом, досаждавшая всеми этими вольностями и новыми замашками, новыми семейными идеями, навеянными всякими ее сослуживицами, которые любят наносить моральный ущерб чужому семейству и ловко, с тонким расчетом совершать психологические диверсии, — эта женщина возвращалась тоже в свое лучшее прошлое, хотя и не молодела при этом, но все же возвращалась в какие-то былые, особенные времена и кулачками в радости своей поталкивала его в грудь, точно хотела достучаться до чего-то уснувшего и в нем и напомнить: была молодость, и я была тебе рада каждый день, как рада вот сейчас, когда ты, уцелев прошлой ночью, появился после столь долгой ночи, слава богу!
Молодой картофель, украшенный изумрудными веточками укропа, и еще что-то, пахнущее жареным мясом, и еще что-то в стопке — все это теперь для тебя, грешник.
И он сидел за столом, чувствуя, как ко вчерашней радости примешивается новая, нынешняя, которая хоть и вдохновляла, но и вносила странную смуту в душу. Штокосов никак не мог разобраться, что же проясняется в его душе, и лишь понимал одно: ему тоже хотелось смотреть на сына и на жену, слушать их, не думать ни о чем скверном, ни о каких подвохах, на которые горазд его возраст, сорокалетье его жены.
— Лунцов дважды звонил, дважды! С работы утром, а потом после, вечером, совсем недавно, когда вы расстались, наверное. Когда распалась ваша компашка, — улыбнулась жена так, точно она, она, а не он, не Штокосов, была виновата во всем, что произошло со вчерашнего.
— Лунцов! — одобрительно подхватывал Штокосов, не имея красных слов для похвалы другу. — Лунцов!
А сын, который прежде выставлялся каким-то надменным наблюдателем родительской суеты, чуть ли не под нос ему совал туфли на толстой подошве и на высоком каблуке и твердил баритоном, что дарит ему эти модные корочки, как он выразился.
— Как! — воскликнул Штокосов. — Сорок первый? У тебя уже сорок первый размер? Нет, а тебе не жалко? Но ведь они ношеные, а ты мне предлагаешь! Мне, отцу! Отца своего надуть хочешь!