Он стал упорно думать, куда бы ему пойти из больницы, он перебирал знакомых, мысленно входил во все эти семейства, где всюду будет как гость, приехавший в Москву на некоторое время, на этот сентябрь. Или снять квартиру? Но ни за что, ни в коем случае не возвращаться домой, в ту единственную комнату, где остались только его вещи, вещи, а так все чужое. Все это оказывалось теперь основным вопросом, важным, как жизнь, и почему-то надеялся он, что все это поможет ему разрешить Ванда Константиновна, Ванда, хотя в эти часы потрясенности и колебался меж верою и неверием в искренность чьих-то слов.
Самое необъяснимое, что жена, хоть и отталкивала, хоть и была противна ему теперь, но все-таки и не была уж так ненавистна и вспоминалась то и дело. Он вставал с койки и снова хотел идти в коридор, не любя самого себя больше, чем ее.
Если бы десять лет назад не ее прихоть; если бы он, всю осень и зиму только и твердя ее имя и наверное зная, что она только и твердит имя своего мужа, мечтает вернуться к нему и не может; если бы он, потеряв надежду, стерпевшись с мыслью, что Майя так и не станет его женою, не затевал странного и представлявшегося самому ему подвигом поступка, не стучался бы в дом ее мужа, полагая убедить, упросить его, настоять на его возвращении, а более всего все-таки желая увидеть этого счастливчика, бежавшего от любви; если бы он, обрадованный, что счастливчик этот, ничем не замечательный, приятный, маленького роста, худощавый, а так ничем не замечательный человек; если бы он, обрадованный обычностью лица и разговора этого счастливчика, не стал опять искать встреч с Майей; и если бы она, проведав о его самовольном знакомстве, вдруг не пришла к нему после того и не сказала с каким-то особенным чувством, сложным чувством то ли негодования, то ли упоенности собою; если бы не сказала она тогда, что им надо жить вместе, — то и не было бы вот этого черного дня.
А черный день уже отошел, уже была черная ночь, в палате все было темно, лишь золотились очертания двери и желтели толстые, волнистые стекла этой же двери, и все, наверное, уже спали, только в том, самом неразличимом углу кто-то повозился, ища ногами шлепанцы, да потом раздумал и снова улегся.
Можно жить и одному, и не надо больше думать о десяти прожитых годах, потому что так и не придет покой, так и не убедишь себя тем, что счастье не обязательно, что хватит с тебя работы, всяких там исканий в научно-исследовательском институте, книг по вечерам. Все-таки главное, что он покинет эту белую палату, и только бы помогла Ванда Константиновна. Вандочка отыскать новый дом.
Блеклые стекла двери затмились, Журанов угадал, что это Ванда.
И когда она села, пахнущая какими-то пролитыми на халат лекарствами, пожала его руку и не отпустила, он взглянул в ее лицо и не различил ее глаз, ему очень хотелось встретиться с нею взглядом, хотя достаточно было и пожатия.
— Я уж все за тебя додумала, все решила сама. — И она снова пожала его руку, хотя и не так уверенно. — Я и мужу и сыну сказала про тебя, и тебя ждут, Дима. Там у нас зимняя дача, мы живем до зимы, а если зима не очень морозная — то и всю зиму. Мы уже так много лет. А на тот балкончик, Дима, я забыла, когда выходила… Помнишь, Дима?
И как только сказала она про балкончик, пожав руку опять, Журанов догадался, что она хочет вернуть его не в ту пору его полувлюбленности, полуигры, а в ту пору, когда он, посылая вверх, в воздух, в небо второго этажа мороженое в вафельной формочке, был так молод. Ему вдруг действительно стало по-молодому легко, всего на какое-то мгновение, но и за это мгновение был он сейчас настолько благодарен Вандочке, что ему показалось, будто он всегда любил ее и не забывал.
— Милая моя, — пробормотал он вполголоса, — милая моя, я ведь всегда тебя любил и сейчас люблю.
Он еще не окончил признания, как ощутил, что ладонь Ванды совсем невесомой стала, точно хотела она отдернуть ее, и он взглянул в лицо, пытаясь взглядом убедить, что это так, что он действительно любил ее всегда, но Вандочкина ладонь все настороженной была. Эта ладонь, едва прикасавшаяся к его руке, так много говорила ему теперь, больше слов и взгляда, так возражала и не верила эта ладонь, что он со стыдом подумал о том, что Ванда Константиновна, Ванда станет полагать, будто он из благодарности выдумывает все, а он совсем не выдумывал.
— Милая, Вандочка, я тебя любил, любил… я тебя не так любил, как жену, а совсем по-другому, понимаешь? Совсем по-другому, так что одного счастья всегда и желал! Это не то, что любовь к жене, а совсем другое, но ведь тоже любовь. И назвать это не знаю как, но это тоже очень прочное, очень долгое… Да ты вспомни, вспомни, Ванда!