И все же три Елены словно лишили его жену всех достоинств! В их кругу она воспевала бы домашнее варенье и свою Жучицу, а они, как сейчас, скромно поддерживали бы обстановку непринужденности, никому не мешая оставаться глупым и одновременно помогая воскреснуть в каждом погибшим умственным способностям, — и столько ума светилось бы в глазах феодосийских богинь, такими изящными были бы их жесты и таким милым обращение с гостями! Нет, жена определенно проигрывала в сравнении с ними, ее не было за этим столом, она процветала в Жучице. И к лучшему!
А на свете, наверное, нету лучшего для жизни места, чем полуостров, а на этом полуострове такие умные женщины, в совершенстве которых Гвоздь смог убедиться позже, когда стали они рассказывать об Айвазовском, прославившем Феодосию, и когда Шапошников, то хмелея, то трезвея, принялся читать Есенина с таким надрывом, что горло схватывали спазмы. Шапошников даже радостно прорыдал:
— Кле-о-он ты мой опа-аа…
Плакать, петь, говорить, убиваться по несчастливой молодости хотелось и Гвоздю, и он то опускал глаза, шаря взглядом по столу и видя каждую мелочь, видя привычную кровь помидоров и зеленую кровь надорванных стеблей огородных трав, то с преданностью смотрел на похожих женщин. И все же как ни искренни были хозяйки, а многое так и оставалось тайной южной души, и вот представляй их одиночество, их жизнь под кровлей этого дома, под сенью абрикосовых деревьев, а главное тебе не понять: откуда в них эта сила, позволяющая им оставаться стойкими, откуда в них понимание жизни как цепи нелепостей и причуд? И доступа в южную душу нет, как нет доступа и в комнаты этого дома. А он, сидя на остекленной веранде, как бы опущенной в гущу цветов и деревьев, пытался представить комнаты нижнего этажа и мезонина, увидеть портреты тех, кто исчез без последнего следа, и догадаться, может быть, какие боги оставили столь четкие следы в душах трех Елен, что эти женщины уже навсегда не одиноки, но напрасно он так откровенно посматривал на бронзовых львов, служивших ручками двустворчатых дверей. И тогда он понял: все-таки можно отыскать могилы погибших мужчин. Боже мой. Живешь ради того, чтобы возвести над своей головой широкую крышу и превратить кров в семейную твердыню, в склад всякого добра, — чтобы потом стеречь хоромину, которая переживет тебя, а женщины охраняют в своем привлекательном домике три образа — и они богаче всех!
Возможно, именно теперь и вызрела в нем та странная мысль, которая заставила его провести всю ночь на асфальте у моря в желании заснуть и лишиться крупных карманных денег, чтобы проснуться бедным. А если посудить, не раньше ли овладела им такая мысль? Не раньше ли, не в Жучице ли, когда он забирал в дорогу все наличные деньги, надеясь проучить семью и заставить всех своих очнуться от сытой одури? Ведь он, грабя семью, грабил при этом и себя, как это ни парадоксально, и теперь он мог установить точную дату: странный замысел возник еще в Жучице, а теперь опасный замысел лишь прояснялся. Ведь стоит проснуться однажды бедным — и жизнь переломится, откроется истина, наткнешься на свою былую тень, вскрикнешь: ведь был ты нищим в молодости, и был ты чище, чище, и чище была та, что стала женой! А все, что превратило тебя в сторожа собственного склада добра, — все это окончательно теряет цену здесь, в доме, где три Елены хранят три образа…
Пока лилось вино, он часто выходил из-за стола, словно караулил на садовой дорожке вечерний миг, а вечер уже давно наступил, ведь оказались они с Шапошниковым в гостях уже к вечеру, и вот из сада смотрел он на окна запретных комнат, на черепичную кровлю, на зрелые деревья. Все было прекрасно под луной, как сказал бы Шапошников. Деревья стояли, а их тени лежали. Деревья стояли третий или четвертый десяток лет, а их тени улеглись недавно, едва уставилась циклопическим глазом ночи луна.
И вот в последний раз, не попрощавшись ни с кем, он выбрался из-за стола, где лежали на ломтиках колбасы очки Шапошникова, увеличивая белые пятна сала, и пологими к морю улицами вышел на набережную, где ни одна душа не окликнула его. Сновали юноши и прогуливались курортники степенного возраста, а он для всех был как невидимый, и таким, невидимым, он побродил под акациями, на береговом бризе охваченным разногласием веток, а затем оказался у Картинной галереи Айвазовского, охраняемой двумя мраморными львами, и беспечно улегся меж ними на асфальте, еще теплом от дневного черноморского солнца; никто его не видел, никто не обратил внимания на третьего льва.