— Тетя Лера, что с вами?! — кинулась к ней Катя.
Тетя Лера медленно подняла руки к Катиным плечам, долгим взглядом посмотрела на Катю, промолчала.
— Тетя Лера! Тетя Лера!
На ней такая старенькая была кофта, что ткань просвечивала и бедное старческое тело серо выглядывало в прорехи. Слезы рванулись к Катиным глазам. Привыкла ведь смотреть горькое, страшное — ну, что ты?! Нет, не о том речь! Страшнее страха, когда видишь, как смерть подбирается к человеку, а он ничего уже поделать не может, страшнее даже этой боли была боль, которую пережила сейчас Катя. Она увидела, как унижен человек. Тетя Лера, гордая их тетя Лера, в жалкой своей одежде среди этого благополучия, с потухшими своими глазами среди этого блеска…
— Оля, Оля, что ты наделала?! — крикнула Катя и бросилась вон из этого дома, из бессердечного этого дома, где возможно было так унизить, так покинуть человека.
Бимка не упирался, не тянул, не лаял. Он бежал к калитке рядом с Катей, даже опережая ее. Они бежали, пав духом.
Ольга попыталась было нагнать Катю, но у калитки остановилась. И ее душили слезы, только другая в них жила причина.
— Вот выскочишь за своего фотографа, за любовь свою, и так же заживете! — крикнула она. — Так же, так же! Борис Петрович рассказал нам про его дядю! Ого — делец! Поискать такого! Вот я тогда погляжу на тебя!..
Катя сорвала с Бимки ошейник, швырнула поводок через забор. Ей страшно было оглянуться на Ольгу. И слов у нее не было, чтобы ответить Ольге, чужой этой Ольге. Катя пала духом, совсем пала духом. К Локтевым идти не стало мужества.
— Домой, домой! — шепнула она Бимке и побежала.
Александр Александрович полагал, что у него еще есть время и с месяц хотя бы он в своей фотографии на Домниковке сумеет продержаться. В этом его и строители заверяли, сносившие дома по соседству, и какие-то даже начальники, появлявшиеся возле фотографии с загадочными лицами и с загадочными планами в руках.
— Постоите еще, — говорили одни.
— Не до вас еще, — говорили другие.
А Александру Александровичу надо было постоять тут, его новая фотография была не готова, и потому, в знак благодарности за добрые известия, он фотографировал и строителей, и хранителей планов, кое с кем даже распивая бутылочку, ибо знал, что и от малых властей порой могут исходить большие послабления.
Но нет, все же это очень верно сказано, что человек предполагает, а бог располагает. Бог расположил порушить дом, где гнездилась фотография Трофимова, за месяц до ранее установленного срока и без малейшего промедления. Бог явил себя в лице хмурого прораба, который ничего слушать не пожелал. Какие-то всего часы были даны Александру Александровичу на вывоз имущества, а у него в ателье весь его фотоархив хранился, ящики и ящики с негативами и груды целые фотографий. Все надо было вмиг сложить и вывезти, как то делается, когда объявляют, что разлилась река и, того гляди, все будет залито.
Как назло, Саши в Москве не было, он все же укатил в Зеленоград, чтобы продемонстрировать вдовам свое донкихотство. Как назло, именно на сегодня у Александра Александровича были назначены не терпящие отлагательства деловые встречи. И, как назло, этот сентябрьский день уже с утра превратился в пекло.
Умаялся Александр Александрович, набивая и сколачивая ящики, подтаскивая их к грузовику. Помощники нашлись, Александр Александрович умел раздобывать помощников, щедро платя людям за услуги, но не во всяком деле можно положиться на чужого человека. Архив свой надо было самому упаковывать. Что ни негатив, любой, выхваченный наудачу, то и редчайший какой-нибудь снимок, чаще всего историю запечатлявший и чаще всего не предназначенный для чужих глаз, ибо история так быстро перелистывает свои страницы, что мало кто из ее героев поспевает угнаться за ней, сохранив лицо. Проходные снимки Александр Александрович не хранил. Когда он действительно был фотографом, тем, из первых, он снимал не проходное. И это-то он и хранил, полагая, как всякий увлеченный собиратель, что бесценно его собрание.
Наудачу, сгребая все в ящики, Александр Александрович выхватывал, глядя на наклон, то тот, то другой негатив. Все так! Что ни снимок, то вспышка истории, что ни человек на снимке, то сама власть в его облике, сама слава. И твоя, твоя жизнь, фотограф, в каждом снимке. Твоя молодость, твой успех, годы незабвенные.
Все это в груду нынче, все навалом в ящиках, по всему этому, промахнись только, можно трахнуть молотком, и разлетятся вдребезги зримые мгновения памяти, образы людей, подобные иконам. А все же хороша коллекция, цены ей нет. Уберечь бы только. А зачем? Для продажи? Нет, это у него хранилось не для продажи, это у него не продавалось. Он покупал и продавал разные там ценные вещички — это он делал, на это он и жил, — но снимки свои, но свой архив он берег для самоутверждения. Вот кого снимал! И еще потому, что мог, глянув в иной негатив, на иной отпечаток, себя былого припомнить. Но и еще для чего-то он берег этот архив. Тут все смутно было, он бы не смог и себе объяснить, для чего еще. Тут какая-то тайна начиналась. Может быть, для того он сберегал все это стекло и все эти пленочки, чтобы опора за спиной чувствовалась? Чтобы, случись худшее, смог бы показать и доказать, что не всю жизнь хаживал так низко, как нынче? Словом, он берег эти ящики, которые сейчас заколачивал и заколачивал, нес в грузовик и ставил там, всякий раз предупреждая помогавшим ему грузчикам: «Не кантовать! Стекло!» Да, стекло, но с глазами. И иные из этих глаз в таком властном прищуре, что и нынче бы оторопь любого взяла, кто бы хоть ненароком глянул в этот прищур.