Выбрать главу

— Это тебе лично, сокрой от фирмы. Ну их, эксплуататоров!

И веселый дядька, смешливый. А счастливый? Грустные у него все время были глаза. Шумел, смеялся, балабонил, а глаза — грустные. Все потому, что кто-то из коллег подбросил ему черные шары? Но ведь коллеги, но ведь сидят сейчас за праздничным столом, но ведь пьют за его успех и его здоровье, а голосовали против. Пятеро. Стало быть, целых пять Иуд в застолье.

Саша, не скрывая удовольствия от находчиво пришедшей мысли, шепнул, прощаясь, доктору:

— «Тайная вечеря» с пятью Иудами. Так?

Доктор остолбенел. Простая мысль, первое, что может прийти в голову, а он, этот начитаннейший и культурнейший, остолбенел аж от слов Саши.

— Да, да, да… Да, да, да… — закивал он, тараща глаза, прозревая. — Именно! Именно! Сашенька, дружок, сними нас в той же композиции! Ну, молю! — И он кинулся к столу, уселся, потеснив гостей, не на свое место во главе стола, а там, где сидел Христос, в середине стола, уселся и замер, склонив голову, не шутя печальный, скорбный даже, ибо ведал уже, что предан.

— «Один из вас предаст меня…» — невнятно пробормотал он и вдруг повеселел, вскинулся, крикнул Саше: — А ну-ка, Леонардо, сыщи своим стеклышком, которые тут с мешочками! Тридцать на пять — сто пятьдесят сребреников! О, это деньги!

Славный дядька, этот доктор наук. Философ! Что ж, что печален? Много знает — оттого и печален. А не податься ли в философы? Он поможет.

А до этого, еще до банкета, пришлось снимать вынос тела. Не было хуже таких вызовов. Горе снимать, ловить в объектив выжелтившееся мертвое лицо, всегда томясь, что глаза у человека закрыты, и томясь от этой строгости всегдашней, проступающей на мертвом лице, и словно бы укора ожидая от этого человека, — совсем тяжкая работа, постылая. Но нет, но и на «выносе» тоже много такого, что подманивает глаза, велит снять себя, велит не забыть. Можно отщелкаться и укатить, как часто и делал, а можно побыть тут с людьми, не спешить от них в горькую их минуту. Те, для кого это горе, у тех удивительные бывают лица, большеглазыми они становятся, как на картинах современных художников. Думал, врут художники, в пол-лба рисуя глаза. Нет, не врут. Камера не художник, она точненько все воспроизводит, — и вот, нате вам, — громадные распахнуты на карточке глаза. И такое в них…

После той обиды на свадьбе, когда выдворили, после разговора какого-то смятого с дядей Саша «на выносе» подзадержался, не тянуло его сбежать поскорей. Напротив, он снимал и снимал, снимал и снимал. И тихим был, позабыв о своей профессиональной хватке. Отец вспомнился, кладбище, тот предел в ограде, где рядком лежали Трофимовы, где когда-нибудь и ему отыщется местечко. Вдруг построжал Саша, притих. И то еще было хорошо в этот раз, в этот вызов, что хоронили человека, который был любим в семье. Это сразу угадывается, любим ли был близкими своими покойник или же слезы все эти, слова лишь для проформы, для обряда.

С десяток всего таких вызовов было еще на счету у Саши, а он уже научился распознавать, где горе, а где притворство прилику ради.

Здесь было горе. Похороны были скромные. Народу собралось всего-ничего, — хватило одного небольшого автобуса. Да вот еще Сашин автомобильчик. И вся процессия. Ехали, ехали, кольцевую миновали, и оказались близ какой-то деревеньки, в чистом поле, где построили новый крематорий.

Саша впервые был здесь. Тут еще стройка шла, еще только первая очередь стен-ячеек, издали похожих на соты, возникла в поле, пугающе просторном.

Но сам крематорий уже был построен. Был он с четырьмя под мрамор входами. Тяжко и скорбно тут было.

Вот когда все речи были сказаны и когда тихонько отпела свое музыка, которую включила строгая женщина со скорбным по должности лицом, но с голосом начальственным, ибо привратник всегда начальство, — вот тогда вдруг в этом мраморе скорбно вскрикнула вдова, и крик ее был так наполнен человеческой болью, что все зримое сгинуло, и вспомнил Саша отца, как хоронили его, вспомнил, что крика такого тогда он не услышал. Сжалось сердце, смутно стало на душе. Все было в тот день похорон, на который он поспел из части самолетом, все было — и речи и слезы, но вскрика такого не было, молчала мать, кутая лицо в черный платок, молчала.

Саша снял эту женщину, ее громадные глаза. Пугаясь, заглянул в них и снял.

А потом был банкет доктора, которого предали пятеро коллег. Кто да кто? Никогда он этого не сможет узнать.

А сейчас Саша ехал по Москве, ехал, держа путь к дому, но выбрав дорогу не самую короткую. Да и автомобильчик его не спешил, как бы давая Саше возможность еще и перерешить маршрут. Можно, конечно, домой, рабочий день окончен, но можно и еще куда-либо завернуть. А куда? Недолог был срок его службы в армии, но и за этот срок всех друзей словно вымело. Кто еще в армии, кто переселился в иной конец Москвы и пропал без вести, а кто и вовсе уехал из Москвы. Конечно, приятелей еще хватало, но приятелей, а не друзей. Разница порой совсем чуточная: что приятель, что друг, — не одно ли и то же? Нет, не одно и то же. Приятели — для веселья, а друзья, а друг — и для грустной минуты. Когда задумаешься. Когда заколодит в чем. Когда сам себя вдруг захочешь понять.