— А ты где живешь?
— В Дозорах. Есть такая станция у Москвы-реки.
— Вот туда и повезу.
— Далеко все-таки.
— Так не затем же я тебя целый день ждал, чтобы до Белорусского подбросить.
— Это верно. А зачем ты меня целый день ждал?
— Не знаю. Ты велела.
— Верно, я велела. А зачем?
— Не знаю.
— Подумай. Потом скажешь. Можно, я помолчу? Очень трудный был случай.
— Помолчи. Поспи.
И Сашин автомобильчик тоже сказал Кате: «Помолчи. Поспи». Он покатил осторожно, плавно притормаживая у светофоров, плавно — а ему трудно было это делать, — снимаясь с места.
Так они ехали, ехали. Миновали Бородинскую панораму, миновали Триумфальные ворота, которым все еще было странно стоять на новом месте, странно было, что они снова ожили, и они всякую машину встречали и провожали изумленными глазами, миновали Кунцево, где все было новым, громадные дома высились, и даже станция метро была, а еще недавно здесь дачки стояли и, кажется, где-то здесь жил со своими канарейками поэт Багрицкий.
Только на тихом уже загородном шоссе Катя встрепенулась, открыла глаза, села прямо.
— Видишь, там мигалка вдали? — спросила она. — От этой мигалки сверни налево. Это и будет шоссе, которое идет к Дозорам. Отсюда совсем близко.
— Что за название такое Дозоры? Как это вы там живете, в своих Дозорах? Чего досматриваете?
— По-всякому живем. Как везде. А Дозоры потому, наверное, что когда-то, еще при Иване Грозном, тут стояли дозорные у Москвы-реки.
— Вон что. Кстати, родственнички у тебя сердитые, дозорные?
— У меня дед. Он член партии с тысяча девятьсот шестнадцатого года. Ты сразу не кидайся с ним спорить. Он умный.
— Умный дед с дореволюционным стажем. А отец?
— У меня нет отца.
— Умер? Мой тоже умер. Вдруг. Крепкий был, геолог все-таки, и вдруг…
— Мой не умер. Он ушел от нас. — Кате зябко стало, она свела под ладонями плечи.
Саша, продолжая вести машину, выбрался из куртки, протянул ее Кате.
Она накинула куртку на плечи, глянула в стекла на свое отражение.
— Теперь я буду вся в «молниях». Да, ушел. Бросил нас, предал. К счастью, я почти его не помню, мне было всего пять лет тогда.
— Так-так… А мама?
— Ты с ней не спорь. Она умная.
— Слушай! — возмутился Саша. — Откуда ты взяла, что я собираюсь у тебя с кем-то спорить?! Я — тихий, я — вежливый. Меня все старики любят.
— Еще у нас пес есть, — сказала Катя. — Бимка.
— Мне с ним лучше не спорить? Он — умный?
— Очень. Плохих людей за версту чует. Может и цапнуть.
Вот так они ехали и разговаривали, легко и находчиво, шутливо и не без серьезности, ну, как и должно было им разговаривать, но этот разговор был на поверхности, он был не главным у них. Главный же их разговор шел без слов, он состоял из взглядов, этих вскинутых на короткий миг глаз, когда человек смотрит на человека, с счастливым ужасом спрашивая себя: «Он?!», «Она?!»
Тут важно все, глаза усматривают всякую малость, тут важен и звук голоса, очень важен звук голоса, но почти ничего не значат слова. Для них еще придет время — для слов.
Домик, в котором жила Катя, был домиком из Сашиного детства, когда отец с матерью на лето снимали где-нибудь под Москвой дачу. И не только совсем простенький этот дом с открытой террасой, какие теперь уже не строят, но и деревья вокруг дома, старые березы и сосны, но и мебель на террасе, грубо сбитый стол, древние венские стулья, но и этот самовар на столе, гордящийся выбитыми на нем медалями, — все это было из Сашиного детства, из страны Счастья. И Катина мама была из той же поры, и Катин дед тоже. Увидев их, Саша понял, что и Катя была кем-то прислана ему из того времени. Кем же это? Судьбой?
Его встретили спокойно, не принялись дружно рассматривать, как это часто водится в семьях, где есть девушка на выданье и где в каждом молодом человеке прежде всего видят потенциального жениха. Рослый, сухой старик, Катин дед, дружелюбно кивнул ему, маленькая, худенькая женщина, Катина мама, добро и доверчиво улыбнулась, мохнатый пес Бимка не зло, но облаял. Разумеется, его все же разглядывали, а пес даже и обнюхал, но делалось это с тактом и без каких-то там далеко идущих соображений. Разве что у пса были эти соображения. На то он и пес, чтобы жить предвидением.
Пока Катя переодевалась в соседней комнате и в полуоткрытую дверь был слышен ее голос, сели к столу.
— К нам сегодня женщина в тяжелом состоянии поступила, — говорила Катя, расхаживая за дверью. — Что еще покажет вторая пункция. Сергей Сергеевич сказал, что будет сражаться. Это он родственникам ее сказал. Они спросили, есть ли надежда, а он сказал, что не любит этого слова, как и «авось», как и «а вдруг». «Буду сражаться, — сказал он. — Всеми родами оружия. Менингит — опасный враг, но мы его попробуем побить». Другие врачи утешают, успокаивают, а родственники ревут. Сергей Сергеевич не утешает, говорит только правду, а родственники в него верят, как в бога. — Катя вышла из комнаты, она была в брюках, в тельняшке — совсем паренек. — Жаль, что скоро стемнеет, — сказала она Саше. — Побродили бы по лесу, показала бы тебе Москва-реку. У нас тут красиво. Мама, я есть совсем не хочу, потом захочу. Мне бы чаю. Дедушка, ну, вы уже познакомились? Составил мнение? Бимка, а ты составил? — Она села к столу, рядом с Сашей села, — снова не та, новая, паренек в тельняшке, — но в голосе ее все та же жила натянутая струна. Задевая Сашу локтем, она налила ему чаю, налила себе, спросила, пододвинув Саше стакан: — Может, ты выпить хочешь? Дед, есть у нас?