Другая Сашина сестричка, Таня, тоже неодобрительно глянула на него. Вот он что натворил одной-единственной бездумной фразой. Ему бы помолчать хоть теперь, да где там.
— О, да у вас тут сложности, родственнички! — выпалил он. — А я-то вам завидовал, девчата, на своем полигоне. Москвички… — Он отсел от матери, втиснулся между сестрами, продолжая ничего не понимать, обняв их бесцеремонно. — Кинуть бы вам по наряду вне очереди! Узнали б… Избаловались вы тут.
— Саша, Саша! — упрекая, сказала мать и протянула руку к надгробиям.
Да, он все время невпопад и говорил и вел себя. Он это чувствовал, сам себя одергивал, но без пользы. Ему плакать хотелось, а он улыбался до ушей. Ему молчать хотелось, а он нес какую-то чепуху. Кто его подбивал? Кто за язык тянул? Он просто возненавидел себя, эту свою страсть работать на публику. Он вскочил, шагнул к ограде, встал там у дерева, ткнулся лбом в шершавую сырость коры.
За оградой другая начиналась ограда, другой семьи белели плиты. А дальше — еще ограда, а дальше — еще. Глаза так и не пробились за эти решетки, через этот лес из крестов и надгробий. Но и здесь была жизнь. Перелетали пчелы с цветка на цветок, воробьев было много, синиц — их тут прикармливали. И тишина жила. Не такая, как в лесу, не такая, как в городе. Особенная. Удивительная. Какая-то спрашивающая: «Зачем? Куда?» Одному бы здесь побыть. Он решил, что придет сюда один, никому не сказавшись. Вот тогда он и помянет отца. Купит у входа цветы, положит их на плиту, посидит, помолчит, читая надписи на надгробиях. Вдруг вспомнилось, как колесил он в своей военной машине по степным дорогам, которым, казалось, не было конца. Один в громадном мире. Могучая машина, придуманная, чтобы тянуть громадную ракету, и он, сержант, за баранкой, и еще высокое небо над ним. Там, за ревом мотора, тоже жила тишина. И тоже была она особенной, будто была твоей собеседницей. И все спрашивала: «Зачем? Куда?» Там, в степи, он песнями отшучивался от этих вопросов. Когда крутишь баранку, а дорога, петляя, укачивает, как гамак, и сам не заметишь, как начинаешь петь. Что на душу придет. Порой и без слов поешь или плетешь бессмыслицу, а то и просто кричишь — в мир, в небо. Здесь не попоешь, не покричишь — ты тут не один. Тут и живых и мертвых полно. И эти вопросы тут прямо в лоб тебе нацелились: «Зачем? Куда?»
Надо было отойти от дерева, повернуться к родным, затянулось его стояние к ним спиной. Еще подумают, что слезы льет. Но никак не мог он заставить себя повернуться. Прямо хоть командуй: «Кругом!» — авось да сработает автоматика. Он скомандовал и не повернулся, не сработала автоматика. Может, оттого, что в строю шофер бывал нечасто?
Выручил Александр Александрович. Он окликнул его, и Саша оглянулся, с легким будто сердцем, с вернувшейся вмиг улыбкой.
Александр Александрович, кряхтя, поднялся, отошел на несколько шагов, глянул на всех профессионально прицеливающимся глазом, хмыкнул на увиденное, достал из кармана куртки свой аппарат, протянул его Саше.
— На-ка, сними. Учил ведь. Не забыл?
— Помню. — Саша подошел к дяде, взял аппарат.
— Сними, застолби клан трофимовский, что пошел от Александра, коему мы с тобой тезки, — сказал Александр Александрович, возвращаясь к скамье. Он уселся, широко раскинув руки, чтобы вся родня вобралась в его охват, придвинулась бы. — Потесней, потесней усядемся. Так. А ты, Саша, и могилки прихвати. Чтобы помнились. Отшагни. Еще. Еще. Будет. Кадр проверь. Резкость. Резкость. — Александр Александрович глянул потеплевшими глазами на родных своих по правую и по левую руку, распрямился, проследив, чтобы и все распрямились, призадумался, проследив, чтобы и все призадумались, — ведь могилы рядом, — а потом замер, коротко приказав губами: — Так! Щелкай!
Поверх аппарата Саша увидел их всех, Трофимовых, и плиты могильные в ногах у живых, еще раз прочел имя отца на белой плите и даты его короткой жизни. Тень от дерева легла на плиту. Саша подождал, когда ветер тронет эту тень, шевельнет листьями, сделает ее прозрачной, трепетной, а не печальной. Ему важно было, чтобы весна коснулась этого могильного предела. Зачем? А он сам не знал.
— Щелкай! — одними губами повторил Александр Александрович.
Но Саша ждал. Ему важно было, чтобы ветер дунул, чтобы ожили листья. И он дождался: листья дрогнули. И только тогда щелкнул затвор.