Еще меньше сам Вукович годится ему в наперсники или «напарники». Правда, он тоже по-своему страдает, наделен сходным комплексом неполноценности. Хайдика обходят, обставляют; Вуковича тоже, оказывается, с самого детства обижали, затирали, подымали на смех. Зато с детства же приучился он отбиваться, изворачиваться, кусаться — и теперь сам обставит, подчинит себе хоть кого. Всю жизнь превратил он в непрерывную компенсацию за прошлые и настоящие обиды. В постоянных махинациях, погоне за признанием Вукович, этот вольный корсар жизненных дорог, баловень риска и случая, черпает самоуважение — увы, эфемерное. Картежничающий, хвастающий, пропивающий «левую» выручку с грубо льстящими ему дружками и глупыми «девчонками», Вукович сам сознает, что он лишь калиф на час. Да и калиф ли? Просто никчемное, бесприютное, гонимое переменчивым ветром удачи перекати-поле. От души презирая Хайдика с женой за бескрылость, обывательски заземленную, «серийную» психологию, даже исповедь свою перед ними превращая (совсем в духе «человека из подполья») в средство их попрания и самовозвеличения, он, проиграв все вплоть до штанов, вдруг истошно, постыдно, в голос начинает визжать, как пойманная и припеченная каленым железом несчастная крыса. Сдираемые с него и злорадно распарываемые Йолан проигранные джинсы — прямо-таки материализованная метафора этого обнажения, разоблачения всего его ничтожного, затравленного существования, его дрожащего, раненого и огрызающегося «крысиного» естества.
Повесть, как мы сказали, апеллирует к нам. Мы должны со своей стороны вступить в эту странную, длящуюся до самого утра полусимволическую карточную игру, участники которой остаются покамест при своих интересах (напуганные нечеловеческим воем Вуковича, супруги возвращают ему проигрыш, а Йолан даже укладывает его отдохнуть и прийти в себя — все в ту же постель). Наше вступление в игру, где подлинная ставка — человечность, наш читательский суд лежат, конечно, уже вне сюжетных рамок. Тем не менее именно в нас снова ищет писатель настоящих друзей, на кого можно всецело положиться, чтобы — общим приговором, воспринятым уроком, воображением — вызволить бедолагу из враждебных лап и всей почти неосязаемой, но безжалостной обывательской паутины. Полуироническое напутствие герою не дрейфить, заключающее повесть, в этом смысле не такая уж насмешка, как может показаться.
И в последнем романе, «Собственный дом с мансардой» (1981), Кертес варьирует, «эпически» расширяет излюбленную им острозлободневную тему брака — этого своеобразного житейского испытания, пробного камня личности, до полной уже гротесковости изощряя свою повествовательную манеру. Опять, в развитие образа Хайдика, перед нами — упорствующий в своей терпимости прямодушный простак, даже скороспелый реформатор расшатываемых изменой, подрываемых «сексуальной свободой» любовных и семейных взаимоотношений. Правда, герой романа, Карой Буриан, в противоположность фаталистической заторможенности Хайдика одержим идеей действия. Однако сам же — в согласии со старинным приемом — самоотверженно и последовательно доводит ее до абсурда. Буриан — ярый враг всякого принуждения, социальных и расовых предрассудков, поборник свободы чувства и равенства в браке. Но немножко и прожектер, легко уносящийся в облака собственного широковещательного прекраснодушия. Уже его характер побуждает настроиться по отношению к нему скептически-выжидательно — и не напрасно.
Потомственный рабочий, уважаемый работник на заводе, Буриан почитает себя человеком идейным и в пику отсталому тестю, твердолобому приверженцу пресловутых «четырех K» (Kirche — Küche — Kinder — Kleider: церковь — кухня — дети — платье. — нем.), в клетке которых томилась женщина, строит свою сверхсовременную и сверхпередовую модель идеального семейного содружества, где все, включая третьих лиц — любовников и любовниц, — мирно уживаются рядом, не нарушая этим обязательств ни юридических, ни моральных. Но эта умозрительная модель, отражающая страшную путаницу у него в голове вульгарно-материалистических и каких-то полуруссоистских, полурелигиозных взглядов, осуществляемая вдобавок с маниакально-буквалистской непреклонностью, терпит полное и смехотворное крушение на практике, в его же собственном доме, где в результате воцаряются форменный бедлам, разброд, развал, Содом и Гоморра. И автор, «хронист», — под личиной напускного тщания и объективности — со своей стороны делает все, чтобы с наивозможной точностью и наглядностью показать заведомую неисполнимость этого бредового предприятия. Благополучный конец (возврат к первоначальному состоянию) откровенно приклеен к этой гротескной антиутопии.