Выбрать главу

— Правда твоя, Груня, — поддакивали женщины, — чем такую мать, лучше никакую.

Николай сидел тихо, уставившись в новую, постеленную по торжественному случаю, клеенку, густо пахнущую чем-то синтетическим. Большие его руки, перевязанные бинтами, смирно лежали на расставленных коленях, светлобровое широкое лицо тоже было непривычно спокойным. Он почти не разговаривал, ел мало, от самогона отказался, даже не взглянув на поднесенную стопку.

Его снова и снова просили рассказать, как он решился, и что он чувствовал, боялся ли, верил ли в спасение. В ответ он усмехался, говорил, что ничего не помнит.

— Отстаньте от него, — беспокоилась Лида, заботливо поправляя ворот мужниной рубахи, — дайте человеку отойти, видите, не в себе еще. Ешьте лучше, пока горячее.

А он и, правда, был не в себе. Чувствовал, что в том пожаре словно сгорела дотла вся его прежняя жизнь. И что вместо прежней неизбывной дури родилась в нем великая жалость — жалость к жене Лидке, к детям, к самому себе. И к другим, которые вот собрались в его доме и хвалят его, и благодарят… За что? Он не чужую жизнь спас, он себя спас.

Он все вспоминал ту девочку — усталое больное личико, взрослые глаза из-под спадающих на большой лоб нечесаных волосиков, тоненькие ручонки.

Лида хотела, чтобы они проведали ее сразу после его выписки. Детская больница недалеко, только дорогу перейти. Но он не захотел. Побоялся чего-то.

То ли взгляда ее — тяжелого, взрослого, то ли того, что не сдержится, расскажет все Лидии, а та уж по всему селу разнесет. Знамо дело — баба…

А ведь он дал обещание… Самому себе поклялся, что будет молчать. Что ни единая живая душа никогда не узнает о том, что, в то мгновенье, когда он поднял девочку и прижал к себе, радуясь ее спасению, она заплакала, и, задыхаясь, выкрикнула тоненько:

— Не спасай меня, дядя Коля! Не спасай! Это я их сожгла! Не спасай меня!

Глава вторая

Губу разбили, гады… Миша отчаянно заматерился. Попался бы ты мне один в чистом поле, наследничек! Я бы тебе задал, расколошматил бы морду твою бесстыжую! Так что папочка родной не узнал бы. А то окружил себя мордоворотами, не подступишься. Охранники, мать вашу, телоспасатели! Этот толстый так кулаком в лобешник въехал, что искры из глаз посыпались — синяк теперь будет. И здесь под глазом… Миша взглянул в зеркало заднего обзора. Ну и рожа! Теперь недели две в эфир не выпустят.

И главное — фотоаппарат разбили, беспредельщики. Орудие производства, средство существования. Почти новый — полгода всего пользовался, опять придется кредит брать. Но больше всего жалко даже не камеру, а снимки — драгоценные, эксклюзивные снимки. Неужели пропали? Тарас Борисович шуток не любит — по столу стукнет, снова увольнением грозит начнет.

Нет, карта памяти все-таки цела. Уф, но хоть так. Можно будет вывести фотографии на редакционный комп.

В принципе он должен был понимать, что рано или поздно это случится. Журналистов Сенин не жалует, близко к себе не подпускает. Особенно сейчас, когда вляпался по самые яйца. Из зала суда вышел совсем озверевший, вот и натравил своих бульдогов. Самое обидное, что подловили они Мишу в тот момент, когда он за машину зашел, то есть тогда, когда никто не мог увидеть, что они ему врезали. Мише очень хотелось физиономию Сенинскую в объектив схватить — вот именно такую: хмурую, помятую, и, что уж тут говорить, малость перепуганную. И такой кадр удалось поймать, даже волоски на руках встали дыбом от восторга, но щелкнуть не успел — почувствовал сильный удар под дых. А следом и в лоб.

— Еще раз сунешься, — прорычал бульдог, — урою.

Миша потом минут десять в себя приходил, разогнуться не мог — воздуха не получалось глотнуть как следует, в груди кололо, и круги пошли перед глазами огненные. Напоследок успел заметить ухмылку Сенина, залезающего в свой БМВ. Миша в очередной раз почувствовал, как ненавидит этого человека. Всей душой ненавидит. Так как никого и никогда.

«Дался тебе этот Аркадий Сенин, — иногда выговаривал ему Тарас Борисович, — ну мажорит себе, и пусть мажорит, чего ты к нему привязался, сам доиграешься, и меня под монастырь подведешь. Сенина-старшего злить — все равно, что с огнем играть, сгоришь рано или поздно!»

Но удержаться от соблазна показать что-нибудь жаренное Тарас часто был не в силах, пропускал в эфир добытый Мишей компромат на папенькиного сынка, но поджилки тряслись — ходил потом по своему кабинетику за стеклянной перегородкой, сам с собой разговаривал, доказывал своему внутреннему трусливому «я» необходимость обличительных процессов в современном информационном поле.