Сенька слушал, уставив зачарованные глаза на карандаш. Он еще не мог окончательно поверить, что это сокровище принадлежит ему.
— Говоришь, и Паньке такой же дашь? — переспросил он охрипшим голосом.
— Даю честное слово, — торжественно ответил Маяковский. — Это будет моим вкладом в наше товарищество.
— А когда ты его дашь Паньке?
— Как только получу от моего товарища приличный отзыв о вас и сообщение, что вы оба стали постоянными жителями дома, — отвечал Маяковский. — Ну как, Сенечка, подходит вам такой разговор?
Сенька помедлил немного, подумал, потом кивнул.
— Заметано. Коли мы из этого твоего дома сбегем, я тебе карандаш обратно отдам, можешь не сомневаться, — сказал он.
— А я и не сомневаюсь, — усмехнулся Маяковский. — Ведь у нас теперь — товарищество на вере.
Мы распрощались с беспризорником, причем Маяковский поднял руку и провозгласил: «Рукопожатия отменяются», — и ушли.
— Плакал ваш карандаш, дядя Володя, — поддразнила я Маяковского.
Он недовольно посмотрел на меня.
— Это над вами надо плакать, а не над карандашом, — сказал он насмешливо. — Плохо, когда с такой поры не верят людям. Да и вообще надо верить в людей, товарищ.
Прошло несколько месяцев. У Владим Владимыча давно был новый карандаш. Однажды, глядя, как он вписывает им что-то в записную книжку, я спросила о беспризорниках. Не появлялись ли Сенька и Пашка? Не слышно ли о них чего-нибудь?
— Пришлось-таки послать им второй карандаш, — сказал Маяковский. — Стали они оседлыми фабзайцами, про котел и думать забыли. Написали мне о них, что растут работяги.
…У старого друга нашей семьи Анны Ивановны Корсаковой в Геленджике был маленький дом-мазанка, куда несколько раз наезжал Маяковский. Ему всегда отводилась одна и та же крохотная комната с окошком в сад, где росли инжирные и персиковые деревья и стоял под деревом стол, за которым Маяковский обедал и сидел с друзьями.
У Анны Ивановны была воспитанница, девочка лет двенадцати по имени Вита — тихое, очень серьезное существо, с бледным личиком, не загоравшим даже на южном солнце, прямыми волосиками какого-то мышиного цвета и тонкими комариными ножками, быстрыми и подвижными. Вита по утрам подавала Владим Владимычу горячую воду для бритья и холодную — для умывания.
Мы все привыкли видеть Виту всегда серьезной, неулыбчивой и очень удивились, когда чуть не в первое утро после приезда Маяковского она пробежала мимо нас вприпрыжку, разрумянившись и хихикая.
— Вита, что с тобой? Чего ты смеешься?
Вита прикрыла рот рукой, сконфузилась.
— Тамо от дядечка шуткует, — сказала она на своей смеси украинского с русским. — Чи писни спивае, чи шо.
— Что же он поет, Вита?
— А я не знаю: «Вита деловита, Вита знаменита, только не умыта, только не побрита!» — Она опять прыснула и убежала.
Так началась дружба Маяковского с девочкой-сироткой, которую он смешил и баловал и для которой у него всегда находилось веселое слово или конфета в кармане.
Теперь Вита ходила хвостом за Маяковским, глядя ему в рот и ожидая, что оттуда вот-вот посыплются какие-нибудь стихи о ней, о Вите. И Маяковский часто ее тешил такими шуточными стихами. В угоду девочке он даже сочинял украинские стихи.
Он был неистощимым на рифмы к имени «Вита» и почти каждый день встречал девочку чем-нибудь новым. И Вита менялась на глазах от этого ласкового внимания. Из угрюмой, нелюдимой девочки она скоро превратилась в бойкую, языкастую шалунью, которая часто подшучивала даже над строгой Анной Ивановной. Анна Ивановна удивлялась этой перемене и втайне негодовала на Маяковского за то, что он вконец «избаловал» ее приемыша, но сказать ничего не решалась. Маяковский внушал ей особое почтение. Дело в том, что, живя в белом домике, он полушутя, а может быть, и полусерьезно начал убеждать Анну Ивановну, чтобы она заказала заранее на дом мемориальную доску.
— Закажите, бабушка, такую доску: здесь, мол, в таком-то году жил знаменитый поэт Маяковский. Умер в таком-то году. После моей смерти такую доску непременно на ваш домик повесят.