В середине августа Анри присоединился к Пьеру Дарю и тут же нашел повод его осудить — на сей раз за нечувствительность к сентиментальным красотам, встречавшимся им по дороге, ведь самого Анри они весьма вдохновляли — пока. Затем он располагается на постой в 60 километрах от Москвы. Впрочем, начиная уже с Вильно, он отмечает, в каком бедственном состоянии находится Великая армия. Настроение у него меняется, он становится ворчливым: «Я стою озлобленный под высохшей березой в небольшом лесочке, полном пыли, прошлогодних листьев, сухих веток и муравьев. Девять часов мы передвигались в пыли, без воды; еще и книг нет…» У него нет сменного белья, и общаться ему приходится только с глупцами — «полное несчастье». В довершение его ожесточения мамелюки устроили себе отхожее место всего шагах в тридцати от того места, где он расположился на отдых. Да, он явно знавал лучшие дни! Лишь однажды вечером ему удалось отвести душу в компании Луи де Барраля, с которым он смог поговорить об Анжеле Пьетрагруа. И еще Анри замечает, как он сам постарел: «Как меняется человек! Жажда видеть новое совсем во мне угасла. С тех пор как я узнал Милан и Италию, все, что я вижу, отталкивает меня своей грубостью. <…> В этом океане варварства ничто не вызывает отклика в моей душе! Все грубое, грязное, зловонное — и физически, и морально». И хотя только от него самого зависело проявить больше интереса к окружающему — он не испытывал к этому ни малейшего желания.
Пожар Смоленска, покинутого жителями, немного вывел его из тоскливого состояния: «Это было захватывающее зрелище. Хотя было уже семь часов и можно было остаться без ужина (а ужин — редкость в таких обстоятельствах) и несмотря на ядра, которыми русские забрасывали французские части на берегу Борисфена (Днепра), мы выбежали за ворота, рядом с которыми находилась красивая часовня. В ней только что разорвалось ядро, и там еще все дымилось. Мы храбро пробежали шагов двадцать, затем перебрались через реку по мосту, который был наведен в спешке генералом Кирженером. Мы добежали до самого края пожара и увидели там множество собак и несколько коз, спасавшихся из полыхавшего города». Такое яркое зрелище, бесспорно, стоило риска оказаться без ужина и получить выговор от начальства.
7 сентября русская и французская армия сошлись под Бородином у Москвы-реки. Под непрестанный гром артиллерии шла ожесточеннейшая битва. Вот, наконец, уцелевшие с обеих сторон покинули поле боя, напоминавшее Апокалипсис, — бесчисленные трупы были изуродованы страшными ранами. Император потерял убитыми 25 тысяч человек (по данным российских историков, 58 тысяч. — Прим. пер.) и 47 генералов, но, хоть и такой ценой, дорога на Москву была французам открыта.
Неделю спустя, 15 сентября, Наполеон со своим штабом вошел в Москву. Златоглавый город встретил его тишиной и безлюдьем, и это само по себе уже внушало страх. Около двух часов утра внезапно вспыхнули пожары. Раздуваемые северным ветром, они полыхали пять дней. Жара становилась невыносимой, в окнах лопались стекла — в помещениях находиться было невозможно. Бейль записал, что пожар «заполнял воздух красноватым едким дымом на очень большую высоту». Вынужденный спасаться от пожара, как и все прочие, он все же уступил порыву, на который, вероятно, был способен только он: «Прежде чем покинуть дом, я стащил оттуда томик Вольтера под названием „Фацеции“».
Многие другие рядом с ним были озабочены отнюдь не приобретением роскошных изданий в переплете из красного сафьяна — мародеры потрошили дома, в надежде разжиться вином и едой, иногда — дамасскими скатертями, которые вполне могли пригодиться как простыни. Вскоре слуги Бейля были совершенно пьяны, как и слуги всех других чиновников — его коллег. Пламя с чудовищной быстротой отвоевывало у французов жизненное пространство. Огромные горящие головни заваливали улицы лохматыми клочьями огня; пожар переметывался из квартала в квартал, и вскоре вся столица была охвачена пламенем — так московский генерал-губернатор граф Федор Васильевич Ростопчин успешно осуществлял тактику выжженной земли.
«Мы покинули город, освещенный самым величественным пожаром в мире, — он напоминал огромную пирамиду, которая, словно огненная молитва, шла от земли и восходила к небу. И над этим высоко в небе висела яркая луна. Это было великое зрелище, но его надо было бы созерцать одному. Вот печальное обстоятельство, которое отравило мне всю русскую кампанию: я вынужден был проделать ее с людьми, которые были способны сделать Колизей маленьким, а Неаполитанское море — мелким».