Выбрать главу

Как разубедить миланских знакомых Анри? Даже его друг Луи Крозе признает, что ему «следовало бы прислушаться к советам своих друзей и не создавать себе соответствующей репутации, демонстрируя высокомерие и делая широкие жесты». Он не надеется, что отношения Анри с его миланскими знакомыми могут вернуться в нормальное русло, о чем пишет Адольфу де Маресту: «…Зло свершилось, и я не вижу, как мы можем его исправить. Сам он не может ничего сделать, так как, стоит такому подозрению появиться, полностью опровергнуть его самому невозможно. Можно сто раз доказать ложность обвинения, но всегда найдутся те, кто продолжает опасаться, другие же будут распространять слухи из лукавства, и в любом случае враги обязательно этим воспользуются. <…> Его положение, состояние и образ жизни должны были вызвать подозрения, и это был бы, кстати, ловкий ход со стороны австрийской администрации — дискредитировать его в глазах либералов, с которыми он общался, несомненно, гораздо больше, чем с прочими».

Крозе уговаривает Мареста и Плана заставить их общего друга Анри прислушаться к голосу рассудка и убедить его как можно скорее покинуть Милан, но он знает, до какой степени «этот характер подвержен непостоянству в соединении с гордостью», и не может поручиться за его реакцию. Анри подтверждает его опасения: вместо отъезда он отвечает на враждебность окружающих тем, что приступает к написанию романтической трагедии «Графиня Савойская» и предается любимому времяпровождению меломана: «Четыре часа музыки каждый вечер мне необходимы — я не променяю их на м-ль Марс или Тальма». Возможно, удовольствие для него и заключается в том, чтобы его «воображение было постоянно занято», а чем — не имеет особого значения? В любом случае, он еще не готов примириться с Францией. Анри с жадностью предается чтению Шекспира: надо разумно использовать время, раз уж он изолирован от общества. Он записал в «Журнале»: «Талант Шекспира — больше всего того, что существовало до сих пор в драматическом жанре, но философия его века и знания были ограниченны». Он полагает «Виндзорских насмешниц» и «Много шума из ничего» — скучными; дает высокую оценку «Генриху V» и «Как вам это понравится»; объявляет «Антония и Клеопатру» холодной пьесой и «Тимона» — справедливым, но тоже холодным. Заодно он возмущается Шлегелем, признается в своих антипатиях к «Вольтеру — в особенности и всегда, а также к мадам де Сталь и Бюффону» и дает объяснение своему растущему пренебрежению к стихам: «они менее точны, нежели проза».

Короче говоря, он задействует все свои литературные интересы, чтобы вырваться из пут любовного разочарования: «Воображение должно считаться с железными законами реальности. Чтобы излечиться от сильной страсти, беспечность большого света и жизнь в движении подходят гораздо больше, чем одиночество. Это еще более верно для излечения от ревности». Вот только «беспечность большого света» не годится как средство тому, кто изгнан из него как пария, — поэтому бодрость духа все же покидает его и все становится безразличным: «Я стал совершенно безразличен даже к политике». И действительно — безразличен до такой степени, что не проявил интереса даже к неудавшемуся восстанию либералов в Париже 19 августа — «заговору Базара» — и аресту 138 заговорщиков: «Вчера говорили о большом заговоре в Париже. Мне п[левать]». Италией он тоже разочарован: «Либеральные газеты полны преувеличений относительно итальянского либерализма. На самом деле в Риме — сплошные священники, лакеи или сводники священников; аристократы глупы как пни; здесь нет ни капли либерализма». В других городах зреет революция, всех лихорадит, во многих областях — волнения, но в Милане, как и в Венеции, «все — либералы на словах, но не в своих чувствах». Анри Бейль становится все более сомнительным в глазах австрийцев, которые подозревают его в сочувствии «Карбонарии» — тайному обществу, основанному в 1815 году, настоящему оплоту либерализма. Анри удваивает осмотрительность в своей переписке, использует коды, чтобы обмануть бдительность цензуры.