Выбрать главу

С большим опозданием, спустя месяц, третьего июля Иловайский послал донесение генерал-аншефу И. Ф. Гудовичу, в котором сообщал:

«Трех донских полков беглецы с прибытием их в Черкасск в тридцать первый день мая, волнованием их, продолжавшимся весь день, привели всех сограждан здешних в ужасный страх и искали собственно моей головы, ставя одного меня причиною в назначении поселения. И если бы употребить тут против них строгость, то бы конечной гибели и невинному кровопролитию я и сограждане здешние подвергнуты были. Но к погашению злобы прибегнул я не к оружию, а к единой ласковости и увещанию, и усмирил, наконец, тем, что склонился на их требование к отпуску их по домам с обнадеживанием ходатайствования моего за них у монархини о прощении проступка и о избавлении от поселения. И, дав им отпуска, предварил по всем станицам о соблюдении всеобщего спокойствия».

Сильно преувеличивая опасность, которая будто бы грозила всем горожанам-черкассцам от восставших казаков, Иловайский умолчал об одной мелочи, которая была для него очень неприятной: выезжая из своего лагеря под Черкасском, казаки затянули песню, сложенную Сергунькой Костиным:

Нездорово, братцы, на Дону у нас, Помутился славный тихий Дон, В огорченье пришел круг войсковой. И смутился Дон от того ли атамана Иловайского: Иловайский-генерал всю ночь не спал — Он до белой зари в карты играл, Проиграл он, братцы, весь тихий Дон, Казаков отдал на Кубань-реку, На Кубань-реку, поселение вечное…

Зная, что нельзя положиться на Иловайского, казаки перед отъездом составили прошение на имя «всепресветлейшей великой государыни-императрицы, самодержицы всероссийской», в котором просили Екатерину II отменить переселение на Кубань, и уполномочили Белогорохова отвезти это прошение в Петербург. В сложенной по этому поводу казачьей песне говорилось:

Не пером они писали ту грамоту, не чернилами, Писали они ту грамоту кровью алою, Пропитали они ее своей горячей слезою, Припечатали своим крепким умом-разумом..

Когда казаки выстроились перед атаманским домом, довелось Сергуньке стоять у низкого, занавешенного кисейкой оконца. После того как атаман согласился дать увольнительные билеты казакам, они стали разъезжаться. Сергунька замешкался, поправляя подпругу своего Казбека. В это время оконце распахнулось и оттуда послышался низкий грудной голос:

— Сергунька-а! Кост-и-ин!..

Сергей вздрогнул от неожиданности, подъехал к окну. «Ведь это же Настенька, дочь старого вояки Хохлачева!» Костин часто встречался с нею, когда была она еще угловатым подростком. Дружила она больше с мальчишками, слыла в станице сорвиголовой: смело скакала на коне, метко стреляла, а раз, переодевшись в платье брата, отличилась на конных состязаниях.

Знал Сергунька и то, что незадолго до войны с турками вышла Настя замуж за одностаничника Слесаренко, да в первой же схватке с турками попала ему прямо в сердце пуля, наповал сразила молодого казака. Припомнил Костин и то, что с тех пор, как Меланья Карповна возвратилась на жительство в станицу, домоуправительницей в атаманском доме стала Пелагея Ивановна — мать Настеньки.

— Будь здоров, Сергей! — говорила быстро Настя, оглядываясь, не вошел ли кто-нибудь в кухню. — Эх, и отчаянные же вы, казаки! С самим атаманом как гутарили! Вот пока никого нет на кухне, получай от меня награду, — и она передала ему туго набитую камышовую сумку. — Только никому ни слова. Я-то не боюсь, да вот как бы матери за меня не влетело. А завтра приходи на базар, погутарим, — и она снова улыбнулась так, что ямочки, дрогнув, обозначились на тугих щеках.

«Ну и Настенька! — подумал Сергунька. — Уж на что меня речистым зовут, так вот я, как дурень, ни слова не успел вымолвить!»

XXIV. Возвращение из Парижа

Толстая извозчичья лошадка, запряженная в сани, лениво бежала по улице. Рыжеватый финн сидел на облучке неподвижно, словно дремал.

Смолин думал:

«До чего же изумителен Петербург!.. Нет, Парижу и Риму с ним не сравняться. И дело, конечно, не в зданиях — там они зачастую красивее, — а в строгой простоте, необычайной стройности. И даже в таких вот особенных, как сейчас, зимних вечерах, в этих сугробах снега…»

Вспомнился Павлу Петровичу рассказ матери, крепостной крестьянки, не так давно отпущенной на волю, рассказ о том, как ее отец работал в артели каменщиков, воздвигал эту столицу на топком болоте. Пришла мысль: «А может быть, еще и потому так люблю я этот город, что много труда, пота и крови стоил он безвестным строителям…»