Выбрать главу

Синяков приподнялся и огрел лошадей кнутом по ушам. Бричка стремительно рванулась, съехала на обочину и понеслась по ухабам, подпрыгивая, стуча, скрипя рессорами.

А Синяков все дергал вожжи, так что лошади задирали морды навстречу плывущим облакам, со свистом рассекал кнутом воздух, и ему начало казаться, что он слышит за собой, как когда-то, топот лошадиных копыт.

Он уже видит этот день, день его торжества. Вокруг горят хаты. Он скачет к своему зеленому холмистому селу, где ему нужно кое с кем свести счеты… Он мчится, поднимая пыль, по широкой сельской улице, пересекает аллею стройных тополей. Вот он, их высокий, просторный дом, крытый красной и белой черепицей, с широкой завалинкой и с большими окнами, обведенными синей каймой. Сколько времени он уже не ступал по этой земле!..

Распахнув двери, Синяков влетает внутрь и оглядывается. Дом пуст. Нет широких деревянных кроватей, нет топчана, нет фотографий на стенах. Но Синяков как будто даже рад этому, — пусть сильнее закипает кровь в жилах, пусть кружится голова.

Разграбили, растащили…

В углу Синяков вдруг замечает Федьку, — всю жизнь он проработал у них и первый восстал против хозяев.

«Попался! — шипит Синяков. — Думал, конец? Новые помещики! Ветви вы обломали, но корни не выкорчуете, нет! Эх ты, собака!»

Он взмахивает саблей над головой Федьки, и в лицо ему брызжет кровь…

Синяков вздрогнул и машинально вытер щеку. Он тяжело дышал. Одна мысль о том, что вскоре это, может быть, и в самом деле произойдет, доставляла ему наслаждение. Он еще рассчитается и с Федькой, и с Нестором, и с Олесей, со всеми… Он им покажет, почем фунт лиха, он им ломаной подковы не оставит…

Бричка быстро неслась по дороге. Вокруг расстилалась сумеречная степь с балками и пригорками, поросшими овсюгом.

За горою послышался скрип колес, и вскоре навстречу Синякову выползло несколько пустых телег. Это был обоз из Ковалевска, уже возвращавшийся с элеватора. Синяков свернул с дороги, чтобы избежать встречи с колхозниками, и помчался прямиком, через стерню.

«Везут, чтоб им пусто было! — Он снова хлестнул лошадей. — Не успеваешь в одном месте заложить плотину, как ее прорывает в другом…»

Минуя стерню, он не заметил, как над вечерней степью поднялся ветер, который прогнал последние розовые блики, оставленные на облачном небе ярким закатом. Холмы и курганы сразу стали голубее и ближе…

На сжатой, желтой степи уже никого не было видно. Только со стороны Вороньей балки ветер доносил далекое, прерывистое гуканье.

Синяков натянул вожжи и остановился. Ветер крепчал, трепал лошадиные хвосты. Лошади начали рыть копытами землю, навострили уши и тревожно ржали, чувствуя близившуюся грозу. Небо прорезала молния, и далеко за холмами глухо прогремел гром. Синяков поднялся на ноги. Ветер раздувал его плащ. Стоя в бричке и щуря глаза, он вглядывался туда, откуда доносилось гуканье; он хотел видеть, кто это там такой ретивый, кто вздумал работать так поздно. Может, это и есть его злейший враг?

… На самом дне балки, по черной, свежей пашне, брели две пегие лошаденки. За ними, слегка ссутулившись, шел Онуфрий Омельченко, то и дело приподнимая борону и очищая ее лопатой. Выгоревшая на солнце рубаха болталась поверх широких заплатанных штанов. Он тяжело волочил ноги, по щиколотку облепленные влажной землей, и монотонно понукал лошадей:

— Но! Айда! Но-о…

У Онуфрия сильно ломило спину, ныли руки и ноги. Растянуться бы тут же, на мягкой пашне, и заснуть… Но он пересиливал себя и продолжал брести за бороной. Последнее время Онуфрий всякий день оставался в степи позже всех, работал, не щадя сил, от зари до позднего вечера, словно этим тяжким трудом надеялся облегчить душу, искупить грех. Вот и сейчас, еле держась на ногах от усталости, он неутомимо погонял лошадей и не отрывал глаз от черной земли.

— Но-о! Айда…

Но ничего не помогало. Тоска и страх точили его неустанно. Он не мог себе простить, что тогда, на следующий же день, не отнес обратно проклятые мешки. Что ему помешало? Ведь, кроме него, никто об этих мешках не знал. Да и потом не поздно было, пока их не промочило дождем. Как бы ему тогда было хорошо. А теперь пшеница лежит в яме за развалившейся клуней и гниет. Что делать? Ему опротивели и двор и хата. Дневал бы и ночевал в степи, лишь бы не возвращаться в хутор.

В балке было не так ветрено. Пегие лошаденки плелись нога за ногу, терлись друг о друга боками, лениво опустив головы к черной, сыроватой земле. Онуфрий тяжело ступал за ними и горько проклинал Пискуна и ту ночь, когда он остался сторожить ток. «Нарочно меня там оставил, — с ненавистью подумал он о Пискуне, — нарочно!» Как это он сразу не понял?… Довольно! Больше он не будет молчать!..