Степан так и прожил ниццкую зиму в своем сарае без печи. Да и надобности особой в ней не было. Бертиль аккуратно приносила ему теплую воду, когда он работал с глиной. Зная о его пристрастии к чаю, она всегда держала на плите чайник с кипятком. Стоило ему показаться под окном кухни и махнуть рукой, как она мигом бежала к нему с чайником. Чай он себе заваривал в большой эмалированной кружке вместимостью в пол-литра, из нее и пил. Он редко куда отлучался из мастерской, не считая вечеров, когда бывал у дочери Башкирцевой или у Моравской, хотя знакомых у Степана в Ницце завелось предостаточно. Даже к Алисову ни разу не заходил, а он был одним из частых его посетителей. В знак дружбы Степан сделал с него хороший портрет в мраморе и подарил ему безвозмездно.
Самым значительным событием в жизни Степана в Ницце была встреча со многими видными русскими революционерами-эмигрантами на праздновании девяностовосьмилетия со дня рождения Герцена, по традиции отмечаемого каждый год. Здесь собрался цвет русской эмиграции различных убеждений, всяк по-своему считающий Герцена одним из основоположников революционных идей в России. Степана сюда привел Бутов. Пришли они с небольшим опозданием и, пока в снятом специально для этого торжества зале произносились пламенные речи, стояли в проходе, так как все места были заняты. В перерыве Бутов познакомил Степана с Германом Александровичем Лопатиным, бывшим известным народовольцем и узником Шлиссельбургской крепости. Лопатину тогда уже перевалило за шестьдесят пять лет, он сильно сутулился, но старался держаться бодро. Лопатин подвел Степана к Плеханову, стоящему в тесном окружении своих сторонников.
— Так вот он каков, наш Эрьзя! — произнес Георгий Валентинович, обдав его теплотой своих внимательных глаз. — Видел на выставке вашего «Осужденного». Восхитителен! Вы этой скульптурой здорово утерли нос кое-кому из европейских служителей искусства для искусства...
Степан был польщен высокой оценкой его труда, высказанной значительным человеком в такой по-русски простой форме, во всех отношениях близкой ему самому. Поздно вечером, когда они с Бутовым пробирались по тесным и кривым улочкам старого города домой, он с волнением сказал:
— Следовало бы сделать его портрет, да разве он согласится позировать, ему, должно быть, чертовски некогда.
— Он сегодня ночью опять уезжает в Женеву. Приезжал специально ради юбилея Герцена, — заметил Бутов.
— На выставку, должно быть, тоже специально приезжал!
— Искусство — его конек, — опять заметил Бутов. — У него даже имеются работы по искусству.
— Слушай-ка, дал бы ты мне почитать эти работы...
Бутов проводил его до дверей мастерской и, попрощавшись, хотел уйти, но Степану вдруг захотелось подшутить над ним, и он схватил его за рукав.
— Погоди, не торопись. Я давно хочу тебя спросить, каким чудом ты, противник царского режима, так хорошо ладишь с этой монархисткой Лидией Александровной?
— Ну тебя к шуту! — Бутов отстранил его руку. — Нашел время зубоскалить, уже поздно. Откуда взял, что я лажу с ней?
— Тогда, может, скажешь, что перся сюда исключительно из-за меня? — сказал Степан, рассмеявшись.
Бутов некоторое время молчал, видимо, задетый последними словами Степана. Но не обиделся.
— Жизнь, Степан Дмитриевич, сложная штука, — заговорил он спокойным голосом. — Она иногда связывает в одно, казалось бы, совсем непримиримые противоположности. Так же случилось и у нас с Лидией Александровной. Она прекрасная женщина, понимает меня, хотя и не разделяет моих взглядов...
Чтобы не дать Бутову развить свою мысль дальше, Степан осторожно хлопнул его по плечу.
— Простите меня, Николай Семенович, я все понимаю. Пойдем-ка лучше спать. В постели они все одинаковы, что графиня, что ее служанка. Ведь, ложась в постель, вместе с одеждой они снимают и свои титулы.
— Эх и циник ты, Степан Дмитриевич! — проворчал Бутов, исчезая в темноте.
В мастерской Степан включил свет, закурил трубку и некоторое время стоял, оглядывая свои скульптуры, законченные и незаконченные. На столе все еще лежала в глине «Голова Христа». Рядом с ней он вдруг увидел пачку газет и письмо. Конечно же, это письмо из Милана от Уголино. И газеты прислал он — миланские, парижские. В каждой из них что-то написано о нем, Эрьзе. Иначе бы их Уголино не послал. Как-то он поживает там, в своем Милане? В одном из писем он обещал приехать на интернациональную выставку, но почему-то не приехал. А как бы Степану хотелось встретиться с ним, поговорить, особенно после сегодняшнего вечера, после этих пламенных речей на юбилее Герцена. У него в голове от них образовалась такая мешанина, что сам «черт» не разберется. Каждый оратор в предопределении судеб России по-своему был как будто прав. А где тут истинная правда? И причем тут его, Степана, искусство? Вот об этом-то и хотелось ему поговорить с Уголино. С Бутовым они в этом вопросе не нашли бы общего языка. Бутов — человек, далекий от искусства, хотя и понимает его. Он больше политик и склонен все подчинять политике. А художник все-таки есть художник, и ему иногда необходимо выражать в своих образах различные взгляды и мнения. «Значит, — думал Степан, — он в какой-то мере должен стоять над узкополитическими тенденциями...» Но тогда как же быть с правдой художника? Задав себе этот вопрос, он вспомнил слова Плеханова по поводу «Осужденного»: «Вы этой скульптурой здорово утерли нос кое-кому из европейских служителей искусства для искусства».