Выбрать главу

— Нет, Ольга, н-е-е-т, — поддержал жену Платон.

— Такая я есть, — спокойно сказала Ольга, и внезапно, изменив своей молчаливости, она заговорила: — Ну, вот не могу, что я с собою сделаю? Вот мысли мне мешают. Думаю: у нее сын в тюрьме сидит, я ж ей сахару колотого не послала. И мы сытые, не голодные сидим. А еще: если хочет — сама приди, сама спроси — мать ведь, зачем же через людей? Верно ведь? Вы, Наталья, не думайте. Я против вас ничего не имею. И докторше спасибо скажите, пусть не обижается, дай ей бог счастье и сыну ее.

И Наталья, вдруг вспыхнув, залившись краской, испуганная своим бунтом, вскрикнула для себя самой неожиданно:

— Верно же, Ольга Ивановна, верно! Мать ведь! Зачем меня посылала? Сама должна была пойти! Какая тут гордость! Правда это!

— А по-моему — нет!— сказала Марфа и рассмеялась. — По-моему: что так, что эдак — вот как по-моему.

Сели обедать.

Наталья стеснялась отказываться, хотя многое из еды ей не нравилось. Холодное показалось ей слишком жестким; у них если уж делали холодное, то телячье либо куриное. И ела она его, как и Марья Дмитриевна, с лимоном, с перцем, с белым хреном, а не с крупной кухонной солью. Зато борщ был хороший, «с ароматом», как говорила Марья Дмитриевна. А жаркое никуда не годилось — соус жидкий, мясо жесткое, картошка разваренная. Но Наталья ела простую еду без отказа и смутилась, когда Ольга сказала ей:

— А трудно бы вам сейчас в деревню поехать. Привыкли уж у докторши.

— Отчего ж трудно, — неискренне ответила Наталья, — я люблю деревенскую пищу, простую. И работу деревенскую люблю.

Доктор с докторшей дома не обедали, их пригласили в гости, и Наталья до вечера была свободна.

Ей не хотелось уходить, приятным и интересным казалось общество.

— Наварила Ольга, напекла, а гостей только они и пришли, — сказал Платон, указывая на Наталью.

— Придут, еще не вечер, — сказала Марфа.

Ольга чувствовала, как тоска по сыну вновь охватила ее. Так бывало с ней каждый день: то отпустит на полчаса, час, то вновь нахлынет, да так страшно, что хотелось бежать на улицу и голосить, созывать народ. Тогда только работа помогала ей: либо возьмется воду парную с завода носить, либо станет стирать, либо дрова колоть для растопки. И немного отпускало, дышать свободней делалось.

Наталья затеяла с Марфой долгий интересный разговор о бабьей старости, о деревенских и городских мужчинах, об изменах, о женщинах, отбивающих чужих мужей. Марфа очень любила такие беседы, и ее всегда огорчало, что Ольга не поддерживает таких разговоров.

Ольга сняла со шкафа медный самовар, долго споласкивала, пошла ставить его к печке. Затем она помыла руки над ведром, аккуратно вытерла их о нижнюю юбку и с угрюмым лицом села слушать праздничный разговор Марфы и Натальи.

Уж совсем стемнело. Кто-то постучался. Ольга быстро пошла к двери. Она всегда, сама не зная отчего, шла на каждый стук с сильно бьющимся от волнения сердцем.

В комнату вошел высокий и плечистый пожилой человек. Он снял рукавицу и медленно вытер усы.

— Здравствуйте, — сказал он и притопнул ногой, чтобы очистить подошву. Он спросил Ольгу: — Вы, верно, Кольчугина будете?

Ольга сразу поняла, кто пришел к ней. И, несмотря на тоску и безразличие, она почувствовала гордость за себя и за сына. За эти месяцы к ней приходили узнавать, нет ли новостей из Киева, товарищи Степана — Гриша Павлов, Силантьев, Очкасов; заходил раз веселый, полупьяный Затейщиков. Гриша Павлов — тот в первое время каждый вечер приходил, а если работал во второй смене, присылал жену. Но приход первого горнового был очень неожидан и всех взволновал. Его усадили за стол. Мьята выпил стаканчик водки с вишней и строго спросил:

— Суда не было еще?

— Нету, — отвечала Ольга.

— Скучаете сильно? — спросил он и сам же ответил печально и строго: — Скучаете, конечно; материнское сердце очень тяжело болеет.

Он замолчал, и все ждали, что он еще скажет.

— Вернется, — сказал Мьята, — вернется неизменно. Молодой, но настоящий рабочий: гордый, а самолюбия мало, душевный. За всех пошел. Настоящий рабочий.

Он снова замолчал, и все молчали. И Мьята закончил такими словами:

— Я за ним скучаю, ей-богу. Он мне первый помощник был, — и после этого уж добавил другим голосом: — Но искал же вас долго. Всю жизнь при заводе живу, а этого дома не видел; Сперва совсем на Донскую пошел, потом на Ларинку, — кругом хожу, а попасть не могу.

Он посмотрел на пышную, раскрасневшуюся Наталью, на ее высокую грудь и строго покашлял, нахмурил брови.

Все заговорили: дед Платон про то, как, поспорив со стволовым, кто к кому придет на пирожки, он оказался прав; Марфа, выпив несколько рюмок, развеселилась и стала придираться к самому Мьяте.

— Подумаешь, горновые! — протяжно и насмешливо говорила она. — Меня месяц назад позвали к Боссе на завод: на, припаяй медь к чугуну. А? Горновые-то такого не смогут. А петушка такого кто сделал? Горновые?

Мьята, снисходительно улыбаясь, слушал ее и кивал, все поглядывая на Наталью. Наталья, еще больше раскрасневшаяся, обмахивала щеки платком. Ночью, когда домашние давно спали, Ольга, прибрав со стола и помыв посуду, загасила свет и села у окна.

— Степа, слышишь, родной; и Звонков, и Мьята — все приходят, помнят, — говорила она. — А мне бы только посмотреть на тебя. Неужели перед смертью не увижу?

XXVII

Зима для Степана прошла быстро. Его часто вызывали на допросы, после допросов он обычно попадал в карцер. Два раза его избили надзиратели. Степан догадывался, что это делалось по распоряжению Лебедева: никаких тюремных провинностей за ним не было, он лишь по-прежнему дерзко молчал на допросах. Однажды после допроса Степана отвели в карцер. Привычно пошарив в темноте руками, он нащупал холодную, влажную стену и присел на корточки. Пальцы его коснулись чего-то мокрого, зловоние проникло в нос и, казалось, заполнило рот, горло, позывало на рвоту. Он сразу резко приподнялся и, не рассчитав, ударился с размаху о низенький потолок. В голове у него загудело от удара. Он не мог понять, что проделали с ним. Долго стоял он согнувшись, брезгая сесть на залитый зловонной жидкостью пол.

«Посмеяться хотят, но не посмеются», — повторял он про себя. Голова кружилась, усталость томила ноги. Он менял положение тела, иногда, поворачиваясь, прижимался к стене спиной и затылком. Он переносил тяжесть тела с левой ноги на правую, выпрямляя и сгибая колени. Он не знал, надолго ли посадили его на этот раз в карцер — на восемь, на двенадцать часов, на двадцать четыре? Вдруг ноги не выдержат и он рухнет на пол? Потом откроют карцер — и старший надзиратель, и помощник начальника, и жандарм Лебедев, морщась, с отвращением и брезгливостью, придут смотреть, как его выволакивают надзиратели в коридор, с одеждой и лицом, перепачканными нечистотами.

«Не посмеются, нет», — повторял он про себя.

Но как он ни ухищрялся, установив сложный порядок отдыха для правой и левой ноги и отдельно для колен, для пальцев рук, которыми он держался за стену, он очень быстро выбился из сил. Уж тело не слушалось его, внезапная дрожь начинала бить его так сильно, что он приседал, пальцы судорожно сводило, они немели и, как войлочные, уже не имели в себе жизненной цепкой силы. Он перестал чувствовать зловоние, только во рту все время сохранялось не сильное, по очень противное ощущение сладости. А в голове у него все шумело, и ему хотелось сказать кому-то: «Да закрой вентиль, ты весь народ тут потравишь!»

На мгновение у него темнело сознание, потом ему становилось жаль себя, и он бормотал:

— Замучили парня, пропал теперь совсем, замучили.

Он не заметил, как в нем произошел перелом, как усталость и изнеможение исчезли, тело перестало обременять его, и внезапность, с которой прошла усталость, даже пугала Степана. Он несколько раз провел рукой по груди, потрогал себя за волосы, пощупал ухо; и в мыслях наступила ясность.

Он снова переживал все происшедшее с ним за последние месяцы.