Наконец она вошла, и странно казалось после этого сердитого шума увидеть не раздраженную, а веселую, добродушную женщину.
— Ну конечно, вы тут ничего не ели без меня? — спросила она.
— Как не ели! Мы обедали, только что чай кончили пить, — ответила Марья Дмитриевна.
— Глупости! Какой чай в одиннадцать часов, — надо ужинать. Я привезла специально для вас замечательные отбивные котлеты, сейчас же их поджарю.
Марья Дмитриевна, всплеснув руками, сказала:
— Что вы, после такой работы! Да кто вам позволит?
— Какие глупости! Каждый вечер я Марку готовлю ужин, это для меня лучший отдых.
Марья Дмитриевна пошла с ней на кухню и наблюдала, как ловко работала толстая женщина: у нее все делалось легко и слаженно, ни одна секунда не пропадала даром. Пока раскалялась сковорода, Софья Яковлевна произвела сразу множество мелких дел: побила деревянным молотком мясо, обсыпала его сухарями, положила на сковороду плавно поплывшее чухонское масло и выпустила из скорлупы на блюдце несколько яиц. Соль, лук, перец — все это возникало сразу, она ничего не искала. За то короткое время, что понадобилось Марике, чтобы сходить в погреб за кислой капустой, Софья Яковлевна справилась с работой.
— Мне это нетрудно, мне необходимо это даже, — говорила она. — Я столько за день вижу ужасов, что для меня душевная потребность окунуться в домашние дела. Тем более что от мамы мне достались кулинарные таланты: я ведь могу спечь все, что хотите, — и любой пирог, и торт сделать, и медовые пряники, и ореховые струдели, и изготовить кисло-сладкое жаркое, и все знаменитые блюда из мацовой муки.
Она осторожно приподнимала ножом край котлеты на сковороде, чтобы поглядеть, не время ли ее перевернуть на другую сторону.
— Каждый день с утра до ночи одно и то же, — сказала она, — с утра до ночи. И к концу дня нервы не выдерживают. О том, что такое война, нужно спрашивать не Николая Николаевича, и не генерала Иванова, и не генерала Рузского. Врачи могут рассказать, что такое война. Санитары могут рассказать, которые носят ведра из операционных. Сегодня у нас была тяжелая ампутация ноги. Из-за сердца нельзя было усыплять, а казак большой: держали его восемь санитаров. Всю операцию не терял сознания. А когда увидал в руках санитара свою ногу, ахнул — и в обморок. — Она перевернула ножом котлеты и сказала: — Главное, сковорода должна быть очень горячая, а для этого нужно, чтобы плита хорошо горела.
— Дрова сыри, — сказала Марика. — Того мужика, що нам сухи дрова продавав, на войну взялы´, а на базари, знаетэ як: поихав в лис, наризав, поколов — тай вэзэ, а з ных вода тэчэ. — Она подвинулась ближе и вмешалась в разговор. — Ой, ця война, таке горэ, таке горэ. Прыизжала до мэнэ сэстра з сэла. По всих хатах бабы плачуть, скрызь усих позабиралы. Марченка, старшого, вбылы, а вона зосталась з чотырьма дитьмы. Ковчука вбыли, а так хорошо жылы, як городьски, одягався так гарно, и вона всегда така чиста. Сэстра кажэ, як прийшло пысьмо з позиций, що вбыли его, то жинка три дни лэжала, плакать нэ могла, думалы, шо и нэ встанэ, даже фершала звалы.
— Ну и ну, — сказала Софья Яковлевна, — с тобой тут отдохнешь.
Когда они сели за стол, Марья Дмитриевна, все время сдерживавшая свое нетерпение, наконец спросила:
— Софья Яковлевна, голубчик, а как же с Сережей? Вы узнавали?
Софья Яковлевна, сердито махнув рукой, сказала:
— Вышло глупо. Рассказывать даже не хочется.
— Что?
— Да не пугайтесь, ничего такого. Я вчера еще говорила с нашим Серединским, и он обещал переговорить с главным врачом Сережиного госпиталя, — они хорошо знакомы, — чтобы разрешить его взять ко мне домой на излечение.
— Боже мой, дорогая, я слов не найду благодарить вас.
— Пустяки, — сказала Софья Яковлевна, — я это не для вас, а для себя. Я люблю сюрпризы делать. Думала, неожиданно вечером привезу его — вот поднимется в доме тарарам! Но все страшно глупо вышло. Этот главный врач разрешил вначале, а когда я сегодня приехала уже с одеялами и всем, чем полагается, — ни в какую. Почему? Что? Оказывается, главному врачу начальник с Лысой горы сделал выговор за то, что держит вольноопределяющегося в солдатской палате, и немедленно приказал перевести в особую офицерскую палату. «Но, позвольте, — я ему говорю, — где ему лучше будет: с родной матерью, на квартире у опытного врача, или в госпитале, даже офицерском?» — «Нет, говорит, не могу», — и никак. «Я, говорит, уже Серединскому по телефону сказал». И действительно, наш Серединский всю историю мне рассказал. Оказывается, какой-то очень важный генерал узнал, что Сережа лежит в солдатской палате, и будто он ему даже родственник, и полетела депеша от самого начальника санитарной части фронта, представляете себе. А этот генерал обещал, что сам через неделю приедет посмотреть, как Сережа там лежит. А этот — струсил, и никак. «Пока, говорит, генерал не побывает, я этого несчастного вольноопределяющегося никуда не отпущу, я еще голову потеряю из-за него — рассердятся и пошлют куда-нибудь на позиции с полевым дивизионным госпиталем».
— А, боже мой, какая досада! Ведь это брат мой, он тут был два часа назад.
— Услужливый генерал опасней неуслужливого, — сказала Софья Яковлевна.
— Я немедленно поеду отыщу Николая. Ах, подумать только, что Сережа уже мог бы здесь быть!
Мария Дмитриевна вернулась лишь к часу ночи. Софья Яковлевна спала; в столовой сидел Марк Борисович, пил чай и чихал.
— Ничего, — сказала Марья Дмитриевна, улыбаясь сквозь слезы досады. — Я поехала на Лысую гору. Меня там все, конечно, за австрийскую шпионку приняли, пока объяснялась, пока добилась, да еще извозчик ужасный попался. И когда наконец приехала к Николаю Дмитриевичу на квартиру, оказалось: час, как уехал на вокзал. Помчалась на вокзал. Там меня, конечно, все за немецкую шпионку приняли, когда начала спрашивать, а потом уж узнала, что штабной поезд ушел к фронту...
Марика, сонная, зевающая, слушавшая всю эту историю, стоя у двери, протяжно сказала:
— А по що вам було издыть на Лысую гору? Трэба було у мэнэ спытать. Хиба ж я нэ знала, шо той гэнэрал у протиерея Кананацького стоить? Та его повар каждый дэнь зо мною по базару ходыть.
— Ну, что ж это такое, ей-богу? — сказала Марья Дмитриевна.
XV
Когда Сергея неожиданно перевели в офицерскую палату, он никак не мог привыкнуть, к необычной обстановке.
Все поручики и прапорщики, штабс-капитаны и капитаны, лежавшие с ним рядом, всегда, казалось ему, были недовольны, день и ночь требовали чего-то. Поведение их было обычным для больных людей, перенесших много страданий и душевных потрясений. Но, как человек, проведший долгое время на жестоком морозе, опустив руку и воду комнатной температуры, думает, что вода эта нагрета почти до кипения, ибо он потерял ощущение средней температуры, — так Сергей после мира солдатского бесправия поражался, слушая: «позовите мне врача», «не хочу», «перемените», «подогрейте», «остудите». Он видел, что больные офицеры требовали, а не просили, что их не изумляла денная и нощная забота врачей и сестер. Сергей раздумывал о жизненном порядке, при котором солдата умиляет до слез стакан воды, поданный ему сестрой, или тарелка крупеника, принесенная санитаром.
«Обездоленная, бесправная масса», — повторял он слова, смысл которых был давно уже закрыт для него, так как слова эти стали «общими словами», то есть мертвые, замороженные, скользили по мозгу.
Теперь, под влиянием необычных пустяков, от возгласа соседа-поручика: «Подайте мне туфли», слова эти ожили, оттаяли в его сознании.
Некоторые офицеры, особенно молодые, хотели поскорее выписаться из госпиталя и вновь пойти на фронт. Здесь говорили о событиях войны, сообщали новости, здесь Сергей впервые узнал подробно о гибели Самсоновского корпуса в болотах Восточной Пруссии, о громадном немецком наступлении на Париж, о гибели авиатора штабс-капитана Нестерова, протаранившего немецкий аэроплан, услышал фамилии немецких военачальников, руководивших операциями против России, — Гинденбурга и Макензена, узнал, что генерал Зальц, ранее командовавший армией, смещен и заменен Эвертом; узнал он, что его полк участвовал в огромной победоносной операции нескольких русских армий против австро-венгерской армии. Его поразило, что на позициях он ничего решительно не знал ни про Государственную думу, ни про то, что германские крейсеры прошли в Черное море и обстреляли наши порты и что Турция вступила в войну. Он знал лишь, что поручик Аверин — плохой шахматист, что Улыбейко справедливо делит обеденные порции, что прапорщик Солнцев часто употребляет ругательства и любит гонять вестового в опасные экспедиции за свежим молоком. Больные офицеры были уверены, что война окончится в самом ближайшем будущем победой России. Считали, что после прорыва русской армии через Карпаты в венгерскую долину Австро-Венгрии придет конец и она подпишет сепаратный мир, а после этого с Германией удастся справиться в течение месяца или двух. Почти все офицеры верили, что война навязана России, что Россия защищает себя и славян на Балканах от тевтонского нашествия. Да вообще о целях войны почти не говорили, ибо они казались несомненными. Людей же, желавших поражения самодержавной России, считали преступниками.