И хотя во времена захвата османами Византии уния вроде как прекратила своё существование, реально связь Рима и патриархов не ослабевала. Константинопольская «вера» постепенно изменялась, принимая реформацию.
Вот эти две концепции в Константинопольском «формате православия» были неприемлемы православными христианами Руси. В этом была причина раскола, а не в «отмене двоеперстия». Ну и то, что древние русские традиции искоренялись огнём и мечом.
Отношение к власти на Ахтубе я почувствовал сразу. Народ роптал, даже получив достойную встречу и достойные условия проживания и труда. Вечерами люд собирался и до боли в горле хулил царскую власть и Никона. Я не останавливал «дискуссии» и не пытался защитить власть, но мои помощники по «политической части» вели разъяснительную работу в нужном мне русле.
Мне не нужны были бунты сейчас, а дальше будет видно. Пока «политруки» из числа священников-старообрядцев — уже сейчас моими чаяниями сформировался такой термин в раскалывающейся церкви — гасили вспышки гнева и неповиновения органам власти. Власть на Ахтубе, это был я, а я официально и образцово-показательно исполнял только что запрещённые Никоном обряды, крестясь строго двуперстно и привечая правильных старцев. Мало того, я переманил иконописцев, писавших образа старым, а не латинским стилем и заставил их писать «правильные» иконы.
Февраль 1649 год
— Отче, прими ещё исповедь мою, — проговорил я после перечисления всех своих грехов, поднимая взор на лик патриарха Иосифа.
— Кайся, сын божий, — приветствовал меня патриарх, кладя ладонь на мою голову.
Снова склонившись над его рукой, я произнёс:
— Известно мне стало, отче, что замысленно ужасное злодеяние против нашей церкви.
— Кем замысленно? — тихо спросил патриарх.
— Нашим государем и митрополитом Никоном.
— Откуда знаешь?
— Сам слышал.
— В чём умысел?
— Хотят нас подчинить греческой церкви.
— Хм! То не секрет, что царь и государь наш Алексей Михайлович мыслит сблизить русские обряды с греческими. В чём злой умысел.
— В том злой умысел, отче, что предадут анафеме всех двумя перстами крестящихся и старые обряды свершающих. Вплоть до умерщвления.
— Ты думай, что говоришь? Какая, млть, анафема? — неожиданно «споткнулся» патриарх. — Не может такого быть! Троеперстне креститься мирянам собор пятьдесят второго года не позволяет. И другие соборы поддерживали сие. Не лжёшь ли ты, отрок?
— Не лгу, отче. И ещё прошу, не сказывай о том, что я тебе сказал, никому.
— Да, как можно⁈ Сие — таинство исповедь! Никак не можно, сын божий! Только ска, для чего ты мне в сём исповедался?
— Ещё скажу… На речке Ахтубе построю я городки, в коих приму всех, кто побежит от новин Никоновских. Его ведь патриархом вместо тебя изберут, как ты преставишься.
— Когда я преставлюсь? — удивился Иосиф. — Не собираюсь вроде. И-и-и… Переменить меня, скинуть меня хотят, а будет-де и не отставят, и я-де и сам за сором об отставке стану бить челом[1].
— Не надо, отче, выбери лучше тех отцов церкви, на коих в старой вере положиться можно. И пришли ко мне. Хочу сберечь и их на Ахтубе.
Иосиф думал долго. Потом поднял меня с колен и сказал:
— Пошли, сын божий, в келью. Поговорим.
Кельей патриарх называл небольшую комнатку с квадратным столом у застеклённого окна, стульями с резными спинками, изразцовой в голубых тонах нагревательной колонкой во всю стену и ширмой, за которой угадывалось ложе.
— Прикажи принеси самовар, — попросил Иосиф служку, парня-чернеца лет тридцати. — И к чаю мёд с баранками.
Служка молча вышел и вскоре на столе появился, и самовар, и баранки, и мёд, и фарфоровые с белыми яблоками на синем фоне чашки, типа пиал, на блюдцах.
— Так, что ты говорил про перемены? — спросил Иосиф после того, как мы опростали по одной чашке чая и налили по второй.
Отхлебнув горячий напиток, я тронул левым указательным пальцем своё ухо и показал им же на стены «кельи». Старик хмыкнул.