Степаныч
Птицам Степаныч не доверял. Каждого нахального воробья провожал он подозрительным взглядом, а сорок так и вовсе не переносил на дух и каждый раз грозил им своим сухим, узловатым, похожим на морёную корягу кулаком, ругаясь, на чём свет стоит. Ему всё казалось, что птицы, каким-то подлым образом воруют из его ульев мёд и одна мысль о такой гадкой краже приводила его в неописуемую ярость. Приметив, к примеру, в раскидистых ветвях корявых, покрытых сине-зелёным лишаём яблонь пару синиц, Степаныч тотчас же бросал все свои дела, зло сплёвывал наземь измочаленную беломорину и крадучись бежал в сарай, где хранилось его верное духовое ружьё. Бормоча ужасные проклятья в адрес пернатых расхитителей мёда, он сноровисто заряжал его горелой спичкой (так как настоящий боеприпас был непростительно дорог), нацеплял треснутые очки, проверял прицел и выскакивал наружу. Его подслеповатые глаза горели адским пламенем, когда он, крепко сжимая в руках оружие, пробирался среди разросшихся кустов смородины к деловито снующим в листве птахам. Приблизившись к нарушителям метров на пять, Степаныч сноровисто укладывал ствол на сухую жердь или крышку улья, долго, старательно целился, попеременно жмуря оба глаза, после чего, плавно, по всем правилам военной науки, нажимал на спуск. Ружьё негромко хлопало, птицы вспархивали, пролетевшая пару метров спичка падала в некошеную траву, а сам Степаныч, победоносно потрясая над головой своим «Овцебоем», слал вслед бессовестным мародёрам очередную порцию изощрёнейщей брани. Если после этого зрелища, сторонний наблюдатель всё ещё оставаться на ногах, а не катался по земле, судорожно держась за живот, то он мог видеть, с какой трогательной нежностью, сияющий от счастья Степаныч протирал своим несвежим рукавом приклад ружья. Слова, что шептал он в эти мгновенья, были не слышны, но, несомненно, то были слова любви, любви чистой и лучезарной, как тёплое майское утро. Убрав «Овцебой» обратно и аппетитно закурив свежую папиросу, старик весело брался за свои прерванные дела, которые, по большей части, состояли в неторопливой колке дров, осмотра ульев и готовке незамысловатой стряпни на полуразрушенной кирпичной жаровне в целях экономии баллонного газа. Объяснять Степанычу, что птицам его мёд неинтересен, было занятием бессмысленным и даже постыдным. Старик только кривил свои тонкие губы и склонял голову набок, выражая тем самым полнейшее своё презрение к говорившему, после чего продолжал всё делать по-своему. Даже за грибами он отправлялся не утром, как все люди, а вечером, сразу после заката и в свете мощного фонаря ухитрялся находить отменные подосиновики и белые. - Мой гриб меня ждёт... – негромко огрызался он, в ответ на добродушные насмешки соседей. - Вечером гриб душистее... Понимать нужно... Было точно известно, что Степанычу не менее семидесяти лет от роду, но точный его возраст был окутан мраком. Когда его спрашивали об этом напрямую, он начинал лукаво улыбаться и приговаривать, нарочито шамкая полным отменных зубов ртом, что, дескать, сам точно не ведает, но, мол, ещё сам Денис Васильевич, Давыдов то бишь, жаловал его в своём отряде как человека хоть и пожилого, но весьма ещё справного... И действительно, глядя на дублёную тёмно-коричневую кожу, на обвисшие жгуты мышц, на когда-то мощную грудь, на широкие плечи, смятые, но не сломленные жизнью, на твёрдые, когтистые пальцы и корнями вьющиеся по рукам и ногам вены Степанычу можно было с лёгкостью дать и сто лет и поболе. Однако стоило вам хоть раз увидеть, как лихо и беззаботно отплясывает он на незатейливых дачных празднествах, как ловко и разухабисто вскакивает и приседает, как гибки и подвижны все его члены, сколь неутомима спина, каким огнём лучатся его озорные глаза и сразу казалось, что нет ему и 50. - Это всё от мёда, – приговаривать дед. – Мёд он всю силу в себе собирает... Пчела, чай, не дура, дерьма в дом не притащит... Понимать нужно... 45 лет Степаныч отпахал на электроламповом заводе и получил за долгие годы упорного труда болезнь глаз, десяток почётных грамот и 6 соток дармовой земли в богом забытых Шатурских болотах, где по выходу на пенсию и обустроился. Жена его умерла давным-давно и сколько его все помнят жил он всегда один, худо-бедно, да сам. Потихоньку-помаленьку выстроил Степаныч себе дом, сложил неуклюжую, вечно дымящую «голландку», устроил корявую баньку, где совершал еженедельные омовения, разбил сад, завёл небольшую пасеку и зажил припеваючи, закусывая двойной очистки самогон сотовым мёдом, да крупными, кислыми яблоками, и не зная никаких хворей и напастей кроме трёх своих родных внуков, желавших извести пчёл, перестроить дом и всё организовать на свой, «современный» лад. Но обуздать деда было непросто. На все уговоры, угрозы и увещевания «родственничков» бывший матрос Северного флота отвечал коротко и категорично «Идите на…!», а сам уходил пить в сторожку, откуда возвращался поздно и - как и подобает настоящему моряку - заметно покачиваясь... - Спалю!.. - хрипел он в запертую дверь большой комнаты, где спали внуки со своими жёнами. – Вчистую, спалю!.. Дармоеды!.. Коекакеры!.. Хрен вам, а не участок!.. Ух, я вам!.. Затем он с проворством обезьяны вскарабкивался по хилой лестнице на чердак, падал на свой матрац и засыпал богатырским сном, сотрясая дом раскатистым, «военно-морским» храпом. Страсти постепенно накалялись и однажды летом, вопреки воле деда, внуки, на свой страх и риск, купили и свезли к участку брус и камни, намереваясь перейти в решающее наступление. Казалось, сила была на их стороне, но, как это часто водится, победа досталась тому, кто умел действовать дерзко, решительно и отважно... Душной июльской ночью, где-то около двух, ярко и грозно запылал примыкающий к дому дровяной сарай. Языки пламени жадно потянулись к распахнутым окнам первого этажа, быстро наполнив комнаты жаром и дымом. Диверсию, само собой разумеется, самолично и не без удовольствия, учинил Степаныч, щедро смочив стенку сарая керосином и вдумчиво поднеся к ней горящую спичку. - Полундра, сукины дети! – гаркнул дед и трижды стукнул обухом топора по подвешенной рельсе. – Горите, сукины дети, горите, как пить дать!.. Точно перепуганные наседки из горящего курятника, полуголые родственники вылетели из дома и с душераздирающими криками стали носиться в ночном мраке, гремя вёдрами, падая, сталкиваясь, и от этого вопя ещё громче, в то время как сам виновник ночной иллюминации преспокойно сидел на лавочке подле бани, дымил папиросу и жмурился, словно кот, вдоволь отведавший свежей деревенской сметаны... Когда остатки дровяного сарая совместными усилиями, наконец-то удалось погасить, и чумазые, всклокоченные родственники тесно обступили деда, жужжа точно потревоженный рой, Степаныч неспешно поднялся. Его лицо было подобно лику верховного жреца, занёсшего ритуальный клинок над человеческой жертвой, а в глазах плясал дьявольский отблеск последних углей пожарища. Гул стих. Жёны испуганно попрятались за спины внуков, а те сгрудились в кучу. Тогда, в оглушительной ночной тишине, под ликом звёзд, с горьким привкусом пожарища на устах, Степаныч, недрогнувшим голосом во всеуслышание объявил, что в следующий раз он подожжёт дом, причём предварительно подопрёт снаружи входную дверь ломом и закроет все ставни... Тьма, дым, боль в разбитых лбах и обожжённых руках, а также роковая интонация в словах деда, казавшегося в эту минуту на голову выше их всех, окончательно сломили волю внуков к дальнейшему сопротивлению. В тот же час, на веранде, стороны подписали двусторонний пакт о дружбе и ненападении, согласно которому, родственники отказывались от каких-либо дальнейших попыток изменить что-то на участке Степаныча, вопреки его воле. В ответ, дед пообещал не сжигать их заживо... Договор был скреплен доброй толикой самогоном со стороны Степаныча и, едва ли не большей порцией валокордина, с другой, после чего, участники ночной драмы разошлись по своим постелям, но уснул один лишь счастливый поджигатель, и от его богатырского храпа в доме дрожали стёкла... «Потерпевшие» до зари боязливо шушукались в своей комнате. Точно перепуганные мыши они боялись разбудить деда, и когда он ворочался, пугливо замолкали, чтобы затем вновь «зашуршать». Излив друг другу свои обиды и страхи, они, в конце концов, пришли к вполне утешительному выводу, что спешить им, по большому счёту, нет никакой нужды... - Не сегодня-завтра похороним деда... – бойко попискивали они со своих кроваток. – Не сегодня-завтра... Надо только немного подождать ... Тогда уж и займемся... Тогда уж и заживём... Тогда уж, да... Подождать... Наивная вера в скорую кончину старика, по причине его преклонного возраста и неукротимой страсть к алкоголю, наполнила их мелкие сердца светлой надеждой. Они заулыбались в свете растущей зари и безмятежно уснули, а проснувшись, принялись ждать... День сменял ночь, лето зиму, брус гнил и темнел, камни всё глубже погружались в сырую землю, а Степаныч и в ус не дул, продолжая закусывать свой доморощенный самогон луговым мёдом, и за десять лет ожидания нисколечко не изменился, в то время как сами внуки заметно сдали, обрюзгли и окончательно потеряли всякую веру в счастливый исход. Они всё реже навещали деда, не рискуя более брать с собой близких, и часто даже не ночевали, а просто заглядывали на дачу на несколько часов, с затаённой над