Слушая Пэйджита, Колвин продолжал разглядывать его лицо.
— Кажется, ты хорошо разобрался в ней, — наконец сказал он, — за то недолгое время, что вы были вместе.
Пэйджит невидящим взглядом смотрел в окно.
— Я очень долго размышлял о Марии Карелли.
— Она о чем-либо просит тебя?
— Хуже: она ничего не хочет брать от меня. Не знаю почему.
Колвин задумался.
— О'кей, — проговорил он. — Но почему же она не хочет понять положение Карло?
— Очень просто: где-то в глубине души Мария убеждена, что Карло в состоянии все это выдержать. Раз она сама это выдержала.
Несколько минут Колвин размышлял.
— А ты в это веришь?
— Нет, — ответил Пэйджит. — Про Карло не скажешь, что он — клон[24] Марии. В нем заложено нечто иное.
Колвин молчал. Потом подошел к Пэйджиту. Два друга стояли рядом, смотрели в окно.
— Ты прав, — произнес Пэйджит. — Город великолепен. Я влюблен в него с той университетской поры, когда ты впервые показывал его мне.
Колвин повернулся к нему:
— Что ты собираешься делать?
— Ни малейшего представления.
Закрывая собой дверь, Джон Карелли решительно заявил:
— Ты его не увидишь.
— Почему?
— Потому что это мой дом. — У него был неприятный голос. — Меня тошнит от того, что ты крутишься здесь.
— В следующий раз буду встречаться с ним в другом месте. Карло дома?
Карелли скрестил руки на груди.
— Думаешь, раз обрюхатил мою дочь, то получил какие-то права? Да любой может сделать девку беременной, если она ему даст. Но от этого он не станет ни отцом, ни мужчиной.
Пэйджит в упор смотрел на Джона. Спокойно заметил:
— Как вы правы!
У старика побагровело лицо.
— Ты богатый избалованный мальчишка. Карло никогда не будет таким же, как ты, — или как Мария!
В этом доме способны лишь осуждать, подумал Пэйджит. И только глазами старых Карелли будет смотреть на себя Карло: сын порочной женщины, лишний рот, ребенок, недостойный того, чтобы его любили и холили.
— Вы когда-нибудь задумывались над тем, — спросил он, — каким станет Карло, когда вырастет? Или для вас ненависть к дочери важнее любви к внуку? Хотя я вас достаточно узнал, мистер Карелли, — на любовь вы не способны. — Пэйджит сделал паузу. — Если бы это было не так, вы бы поняли: грех Марии не в том, что она спала со мной, а в том, что оставила сына с вами.
Джон Карелли поднял руку, намереваясь влепить пощечину. Пэйджит перехватил его запястье и вдруг почувствовал смертельную усталость.
— Извините, — мягко произнес он. — Я не имел права так говорить. Я ведь пришел только попрощаться.
Хозяин дома медленно опустил руку.
— Оставь его. Ты и так принес слишком много зла, попусту взбудоражив Карло. А теперь уходи.
— Папа?
Это был Карло — стоял за спиной деда, в прихожей. Оставил свою телевизионную передачу; из гостиной слышались бестелесные голоса Джона и Понча. Мальчик смотрел на него снизу вверх глазами, формой повторявшими глаза матери, и цвета такого же голубого, как глаза самого Пэйджита. «Северо-итальянские рецессивные[25]» — так назвала их Мария, тем самым отвергая напрочь какое бы то ни было отцовское участие.
— О, Карло! — воскликнул Пэйджит и взглянул на Джона Карелли.
— Пять минут, — пробурчал тот. — Потом вызываю полицию. — И отошел в сторону.
Пэйджит присел на корточки рядом с Карло.
— Будешь смотреть со мной? — спросил мальчик.
— С удовольствием бы. Но не могу.
Даже сам он почувствовал пустоту сказанного.
— Уезжаешь?
— Да, надо ехать.
— Почему?
— Я должен быть дома. — Пэйджит помолчал, подыскивая слова. — Я живу в Калифорнии, там, где живут Джон и Понч.
Карло опустил взгляд:
— Это очень далеко, да?
— Да.
Мальчик вздохнул:
— И моя мамочка уехала.
— Знаю. Но она вернется. Мамы всегда возвращаются.
— А ты вернешься?
— Угу. Когда-нибудь.
Карло ушел в гостиную. Вернулся с мячом, который дал ему Пэйджит. Вложил мяч ему в руку:
— Когда вернешься, привези его.
— Но я хотел, чтобы он был у тебя.
Карло помотал головой:
— Мы будем играть. Если ты вернешься.
Пэйджит почувствовал, как маленькая рука прижала мяч к его ладони, и крепко сжал пальцы сына. В глазах Карло были слезы.
— Как тебя зовут? — спросил он. — Я забыл.
— Кристофер. — Пэйджит помедлил, глядя на мальчика, и слова сами слетели с его языка: — Я твой папа.
Мгновение Карло выглядел озадаченным; казалось, что в его взоре мелькнул слабый проблеск надежды. Потом он, будто в испуге, оглянулся.
Пэйджит подхватил его, прижал к себе. Карло замер перед непостижимостью происходящего. Потом его руки медленно обняли шею Пэйджита.
— Я твой папа, — снова прошептал тот. — Все будет хорошо.
Каким прекрасным помнился Пэйджиту Париж!
В самый разгар весны, после полудня, два дня спустя после разлуки с Карло, он сидел один в уличном кафе «Две статуэтки» на бульваре Сен-Жермен, месте, излюбленном еще с университетских лет. Ему нравилось здесь, нравилось наблюдать потоки людей, текущих по улицам вдоль бульвара. В этом угловом кафе особенно заметна была пестрота парижских людских водоворотов — уличные аферисты, элегантные женщины, молодые художники, мнящие себя талантами, старички, прогуливающие собак и делающие остановку, чтобы выпить стаканчик винца — здесь либо в соседнем кафе «Флора». У входа стояли фарфоровые статуэтки, изображающие двух китайских купцов, от них кафе и получило свое название. Через улицу каменной громадой высился пришедший из XII века кафедральный собор Сен-Жермен-де-Пре с маленьким парком, обнесенным железной оградой и украшенным бюстом поэта Аполлинера работы Пикассо. Пэйджит смотрел на высокую темноволосую женщину, пересекавшую улицу с утрированной грацией манекенщицы; он снова вспомнил, что лишь на день разминулся с Андреа и что сегодня вечером она танцует в Праге, за шесть сотен миль отсюда.
Он машинально положил руку на портфель, полный бумаг.
— Греют душу воспоминания? — раздался рядом знакомый голос. — Или мечтаешь о вечере с этой немного переигрывающей брюнеткой — вижу, ты с нее глаз не сводишь?
Пэйджит обернулся.
— Да, воспоминания, — ответил он. — Подсчитываю, сколько лет прошло с нашей последней встречи.
— Пять, — подсказала Мария. — Поговорим здесь? Я не прочь выпить красного вина. Плачу сама, поскольку ты себе уже, конечно, заказывал.
Пэйджит кивнул:
— Но выпью еще, за компанию.
Оба молчали. Мария, сняв пальто, села напротив него, и он стал впитывать происшедшие в ней изменения. Перед ним была женщина, вступившая в свое четвертое десятилетие и уже вполне удовлетворившая стремление к самоутверждению. Одежда и косметика ее были безупречны: никаких излишеств, но во всем виден вкус и внимание к деталям. Речь ее, отлично модулированная для работы на телевидении, была свободной и изысканной. Ее хотелось сравнить с тонким вином, но невольно напрашивалось и другое сравнение — с хамелеоном: в этой женщине не было ничего, что позволило бы предположить, что она и Джон Карелли принадлежат к одной расе, тем более — принадлежали когда-то к одной семье. Даже Пэйджиту она показалась незнакомой.