Или наоборот — ее из этой жизни?
Словно ее поймали в огромную паутину, и слой за слоем укутывали прозрачной, совсем незаметной, но такой прочной нитью, отрезая от мира, жизни, самой себя. Морочили.
А потом тянули соки, ничего не оставляя в иссушенной душе.
Но не бывает же такого в реальности, правда? Мир реален и прост. И в нем нет ничего такого — необъяснимого, сверхвозможного. Или… есть?
Мысль была откровенно бредовой, но в чем-то зацепила. Казалась важной. Рита хмурилась, пытаясь то так, то этак приложить ее к привычной своей картине мира.
Света молчала. Она тихонько шла рядом и ничего не спрашивала.
За ней с ней неотрывно, будто намертво соединенный этой стропой поводка, как пуповиной, шагал пес, и ритмично цокали по асфальту когти. Не раздражающе, но монотонно, завораживающе.
Время от времени пес поворачивал к Рите свою лохматую голову и смотрел каким-то не по-собачьи осмысленным взглядом. Сочувствующим и немножко усталым. Шумно вздыхал.
В эти моменты Света клала ладонь ему на макушку и мягко, будто бы утешая, гладила. Они обменивались понимающими взглядами, и молча шли дальше.
А Рита крепко-крепко, до побелевших пальцев, сжимала картонный ящик с цветами. То ли неосознанно пытаясь защитить эти дрожащие на ветру граммофончики петуний, то ли просто боясь, что это маленькое хрупкое чудо может выскользнуть из ее рук.
Как и многое другое, что было в ее жизни хорошего.
* * *
Из душного нутра поезда на перрон шагнул мужчина. Вдохнул полной грудью вечерний воздух — уже почти прохладный, но еще наполненный жаром прогретого солнцем дня. Душный. Кисло-горький от креозота. И дымный.
Скривился — город он не любил именно за эти его запахи. Резкие, грязные. Каждый раз, как ему приходилось покидать свой дом, затерянный среди высокого янтаря старых сосен, укрытого объятиями их пушистых лап — чтобы шагнуть на эти вот пыльные, грязные улицы, он чувствовал себя маленьким и беззащитным. Терялся в них.
А когда он ощущал свою уязвимость, то нервничал. И злился.
Поправил лямки рюкзака, большим брезентовым мешком притаившегося за спиной. Постоял немного, заставляя себя привыкнуть к этому воздуху — грязному, как мутное стекло. К городу, похожему на большой, шумный муравейник.
Больной муравейник.
И людям его — шумным, торопливым. Горластым. И злым. Впрочем, людей он тоже не любил. Как и они его.
Мужчина глубоко вздохнул, собираясь с силами, как перед прыжком в воду. Нырнул в толпу, вливаясь в бесконечный этот поток, суетливо бегущий по заплеванному асфальту. По мусору, что лежал под ногами.
Они же его и бросали.
И тут же кривились, видя грязь эту, ими же созданную. Раздраженные и недовольные ею, но не собой. И никогда-то они не винили себя ни в чем — только других. Все, что угодно, но только не себя.
Люди…
Вечное колесо, которое бесконечно крутится, никогда не останавливаясь. Хотя, скорее, не колесо, а жернов — способный с легкостью перемолоть тех, кто окажется слишком слаб и медлителен. И всегда перемалывает.
Губа невольно поднялась, кривя и без того не самое приятное лицо. Обнажила крупные зубы, крепкие, хотя и чуть желтоватые. Но он тут же одернул себя — не место. В городах, среди людей, есть свои правила, и он, ступая на эти загаженные улицы, соглашался им следовать.
Мужчина злился. Молчал, провожая недовольным взглядом снующих мимо людей, и старался не кривиться от запахов их, тоже грязных.
Приторный — духов. Горький и резкий запах мужского пота. Сладковатый, дразнящий запах женщин. Кислые запахи болезней. Дурмана. Паршивой еды.
Грязный город, дурное место.
И что они тут нашли? Почему их обоих так упорно тянуло в это больное, отравленное место? Причем не только их — многие рвались в эти отравленные бетонные муравейники. Неужели действительно верят, что могут влиться и стать своими — здесь?
Толпа вынесла его наверх, на широкую площадь перед вокзалом, но облегчения это не принесло — разогретые на солнце машины, исторгающие бесконечные клубы сизого дыма, тоже воняли. По-своему и сильнее. Намного сильнее.