А вот и чистая экзотика: от мечети послышался отчаянный, жалобный крик муллы. Еще, еще раз...
Наш проводник сказал, что это — конец панихиды.
Из толпы правоверных выплыла в нашу сторону группка мужчин, первый из которых, старый, в подзолисто-сером плаще и зеленой тюбетейке, нес на руках перед собой что-то накрытое красным, узорчатым.
— Взрослых несут на плечах, в гробу, хоть закапывают без него. А дите — оно такое мягкое, чистое... Их только на руках. Это девочку несут: под покрывалом.
— Три или четыре года,— дополнил нашего проводника могучий, толстый дед, пенсионер в «ответственном» кителе. Он только что подошел к нам, поприветствовал и познакомился с солидностью заведующего всем этим скорбно-лирическим хозяйством.
— Можно и нам за ними пройти?..
И вот мы идем в конце небогатого похоронного шествия — за растянувшейся толпою мужчин, за инвалидами на костылях, что ковыляют, торопятся, словно бы туда, куда лучше поспеть первым. И мы спешим, молча, поддавшись общему настроению.
А все же не поспеваем немного.
Около свежей ямы из рук старика в сером плаще малышку взял молодой подвижной могильщик. Он стоял уже в круглой яме и, пригнувшись, осторожно и проворно укладывал вынутый из красного покрывала белый, в саване, кокон маленькой покойницы в горизонтальный подкоп. Потом подкоп заложили камнями, бросили в круглую яму по горсти песку. Большой кетмень — извечная мотыга, лопата, а то и плуг этих знойных, с упорным грунтом мест — быстро и умело заходил в руках работяги, засыпал яму и вознес над нею холмик глинистой земли.
Наш узбекский товарищ осторожно показал мне отца девочки.
С залысинами из-под черной тюбетейки, с завязанным тряпицей пальцем, он неуклюже и, как ему казалось, незаметно вытирал грубой рукой слезу и что-то — по губам было заметно — шептал...
Все присели на корточки. И мы, незнакомые, вместе со всеми. Старый мулла в белой чалме присел на синей подстилке меж двух своих ассистентов, тоже стариков. Начал молиться, бормотать с непобедимой убежденностью на лице.
Жгли мои тесные туфли, хотелось по-нашему, для удобства, стать на колени, хотелось, как маленькому, оглядываться вокруг. Но я видел прежде всего главное — как шевелились толстые губы отца, так же, как и прежде,— значит, не от молитвы. Если ж и молился он — думал, видимо, об одном...
Слово наше летает сегодня далеко, далеко вьет себе гнезда. Ничего удивительного, если и это, что теперь пишу, когда-нибудь заметит узбекский читатель. Пусть же он тогда не удивится моей наивности, где она есть,— я впервые это видел и слышал. Пусть он знает одно: в тот очень привычный и такой торжественный момент, понятный и мне, отцу маленького сына, человеку, который похоронил недавно ближайшего друга, хотелось как-нибудь выразить сочувствие убитому горем, но я боялся, что этим, может, нарушу какой-то обычай его страны. Тоже наивность? Ну что ж...
Мы перед этим смотрели город. Ходили вокруг сказочного медресе. Посматривали на величественный памятник Навои — снизу вверх, против солнца, за спасительной для нас поволокой туч. Стояли, разувшись, в библиотеке мусульманского духовного управления, над огромнейшим фолиантом Корана, переизданного фотоспособом с куфического оригинала. Осматривали — из окна автобуса и выйдя из него — роскошную зелень проспектов и парков, унылый, почти казарменный строй «ташкентских Черемушек», безоконные с улицы дома и дувалы старых кварталов, по-современному размашистое строительство академического городка...
Позже, после кладбища, мы смотрели, как делают многоцветно-яркие, острой рукой разузоренные, порой будто горячие на ощупь узбекские ткани, смотрели, как множество молодых и пожилых ткачих на солнце и из-под деревьев зачарованно слушают белорусскую народную песню, смеются от нашего меткого слова, что звучит на фабричном дворе с кузовов застланных коврами грузовых автомашин. Потом мы видели еще...
Многое мы видели в тот день.
Однако все оно осталось только фоном того настроения, тех чувств, которые прикоснулись ко мне, приобщили меня к вечности, к Азии, к человеческим думам у самой обычной могилки, в которой погасла в белом саване зничка — падающая звездочка — чужой радости.
Будто и и летел сюда ради этого. Высоко над облаками. За тыеичи километров от дома.
1966
ПРОГУЛКА
В тихом озере, в правом заливе, что поближе к солнцу, отражается гребень леса и поэтически загадочное небо, размалеванное тучками. Ближе к берегу, но не на самом берегу, застыл грядою тростник. По всему этому ползет, клубится, стоит, снова ползет туманец. Будто не зная, что и он — красота, что-то заключительное, необходимое в этой красе.