Выбрать главу

Потому что здесь, в Ялте, и около белого дома, в котором он умер, и на кладбище, куда его привезли погребальные дроги, была у меня тихая дума, было торжественное чувство того, что все такое в жизни происходит очень просто. Больной парень приехал, больной парень умер — еще один, не первый и не последний,— и его похоронили. И даже, видимо, на казенный счет. И это «очень просто» как-то по-особому говорит мне о его, поэта, замечательном начале, больно, горько говорит о том, как много этот парень мог бы сделать, если бы пожил — очень просто,— как многие, немного дольше...

***

Поздний полдень. Солнце и ветер. Море и посветлело и разговорилось. Зеленоватое, веселое. И раскачалось оно, видать, не по своей воле. Где-то далеко-далеко за горизонтом кто-то могучий и мудрый принял решение атаковать наш берег, и море, еще утром спокойное, не зная того высокого замысла, однако послушное ему, начало. Однообразно, но не надоедливо, как будто злобно, но и весело плещет-полощет и без того уже несчетно раз прополосканные каменья, накат за накатом, то ожиданно, то неожиданно бьет в стену набережной, взвивая белопенные букеты брызг.

Гомон моря и гомон огня — два удивительных явления захватывают меня всю жизнь, не поддаваясь никакому объяснению. Вот и опять вспомнил, что люблю его, море, как и огонь, с детства. Хорошо было когда-то, и сегодня неплохо было бы посидеть перед полной веселого, жадного пламени печкой; хорошо бывало, и дай бог, чтоб и еще не однажды было, у дружеского костра в летней, росной и многоголосой, ночной глухомани где-нибудь над рекой или на опушке!.. А море? С него началось мое существование. Потом была разлука, целых семнадцать лет, была иная краса, иная таинственность природы. А потом я, по-жолнерски наголо остриженный, будто нарочно оскорбленный, обезоруженный таким путем западнобелорусский деревенский хлопец, недавно гордый своей свободой, своим трудом на поле и на бумаге,— я очутился снова у моря. Уже не у Черного, а у Балтийского. Однако радость моя, мое волнение были не только сами по себе, а и воспоминанием далекого, давнего шума, что вот пришел и ластится верно у ног, атакует дужу мою счастьем великой, могучей, вечной красоты!..

Чайки волнуются. Летают, садятся на волны, взлетают, снова пикируют. В белокрылом полете они почти совсем не кричат, как в торжественном молчании. Что, предчувствуют еще большее волнение воды? Или просто тоже радуются?

Стремительная речушка Учан-Су и сегодня, как всегда, делает свое. Морские волны хлещут в берег и там, где она впадает, а речка бурлит, течет себе под них после долгого путешествия по каменистому и неспокойному руслу, вон оттуда, с гор. И гомон ее, как и гомон морской, не временное что-то, а постоянное.

Беги, гомони, молодчина!

***

Хочу петь, как тот, что на ослике едет да едет по ровной безлюдной пустыне...

Мне дали другую комнату — после темной, неприветливой,— солнечную, на третьем этаже, с большой стеклянной дверью, через которую сверху видать и город и море. У меня уже не тесная лоджия внизу, а большой, открытый в небо балкон. Кипарисы теперь только немного выше меня!

На днях я записал в блокноте такую мелочь.

Шишки на кипарисах — как пуговицы на кожухе, плетенные из тоненькой паховой шкурки, оскобленной начисто. Только пуговицы на кожухах не так густо понашиты, а кипарис напоминает человека не в кожухе, а в какой-то форменной темно-зеленой длиннющей шинели.

Сравнение — чисто деревенское. Однако и сегодня меня преследуют эти «пуговицы», напрашиваясь в наше слово, скорее всего, впервые.

За вершинами кипарисов, из-под замгленного, безграничного неба, коробится мягко-серыми волнами море. Не шумит и не пахнет на таком расстоянии — надо идти на берег, как я ходил утром, до завтрака, как пойду еще и еще.

Хочу петь обо всем, что вижу что думаю...

Купил в киоске у моря книгу о Назыме Хикмете. Если и случайно, так я, видимо, счастливый на такие случайности. Не могу работать, хотя бы так, как вчера и позавчера. И в голове шумит, и сердце ноет почему-то, и ноги гудят от ялтинских крутых закоулков да стежек. Прилег среди бела дня и читал. И в том, что о Хикмете я читал именно здесь, над морем, за которым — его загадочная, малоизвестная мне страна, тот экзотический Стамбул, который когда-то видел кое-как и я, в этом было не только читательское счастье, но и мысль о том, что людей в будущем ждет еще большая радость узнавания народа народом, когда рухнут стены всех враждебных перегородок.

Хорошо тому, кто работает на эту радость!

Вспомнились, когда читал, и дни моей деревенской молодости, запах золотых овсяных снопов, на которых я отдыхал с книгою стихов Богдановича, когда я будто впервые открывал для себя его особенную близость к русской литературе. Даже и в том, что он был родственником Горького, и в том, что умер в чеховской Ялте... Мало этого! Он же первый повел наше белорусское слово на сближение с сокровищами народов мира, он первый так сильно почувствовал эту необходимость.