Лето далекого 1923 года. Снова большое путешествие, второе после возвращения из беженства, которое, впрочем, помнится довдльно смутно и обрывками и за два года уже во многом вытеснялось свежими, яркими звуками и красками новых деревенских впечатлений. По тем, детским представлениям о времени, два года — очень большой срок. После, казалось, бесконечного путешествия в товарном вагоне меня надолго — на целых два года! — заперли в маленьком, совсем крохотном, если мерить масштабами Земли, однако же огромном для ребенка мире. На юг от центра того мира — от нашей хаты, двора, огорода и пригуменья — был лужок, потом большак, моя граница, за которую перейти без разрешения с другими детьми мне доводилось прежде раз или два. На восток, за последними хатами деревни, был выгон, за ним большое поле и тот далекий луг, куда меня однажды брали на сенокос. На севере, за полем, была соседняя, самая близкая от нас деревня Рута, откуда наша мама, где живет ее младший брат, дядя Алесь, который часто приходит к нам, и куда я с мамой тоже несколько раз ходил. На запад я еду только теперь, впервые еду в далекий мир, говорят, за двенадцать верст, в те таинственные Яры, тоже деревню, из которой к нам, только в прошлом году вернувшись из беженства, несколько раз приезжала тетя Аксеня, мамина сестра, которая моложе и дяди Алеся.
— Что, пассажир, натешился?
Роман смеется, глядя на меня. А мама, пока я успел ответить, успокаивает:
— Еще только три версты.
Мы ехали, ехали по обочине дороги, а потом Роман сказал:
— Ну, пассажир, держись!
Воз повернул в ту сторону, где была моя правая рука, потом он вдруг нырнул вниз. Держался я за сено, на котором сидел, но все равно откинулся на спину и испуганно увидел над собою небо. Потом воз рванулся в гору, я снова увидел маму и Романа. Мама протянула руку, схватила меня за запястье и посадила. Воз опять покатился ровно. Теперь справа от меня очень близко клонились к нам колосья жита, а слева был только что скошенный луг. Мы ехали по обмежку, луговой дорогой. После жита пошел овес, и в овсе я увидел что-то необыкновенное… Какая-то черная огромная копна, не похожая на копну сена, возвышалась над белесо-зернистой зеленью овсяного поля.
— Мама, что это?
— Это? — переспросила она. — Это колючая проволока.
Я знал, что такое проволока, ее натягивали на низких столбиках, отделяя поле от выгона, казалось, той проволоке нет конца, ею отгораживались, пуская в несколько рядов, от соседнего огорода. А эта?
— Почему такая проволока?
— Как тебе сказать? — за маму ответил Роман. — Здесь недалеко проходил фронт. Война была… Такие проволочные заграждения. А теперь эти заграждения смотали, собрали в копны. Потом заберут. Вот, посмотри, еще одна. Не туда, на луг гляди.
Сначала, как я ни старался повернуться, не приподнимаясь, из-за конского крупа мне ничего не было видно. Потом показалась, совсем уже рядом, та огромная черно-коричневая копна, похожая на какой-то угловатый колючий клубок.
— Уже и поржавела не однажды… Да, наверно, и крови на ней было…
— Роман, не надо так. При ребенке.
Они помолчали. А потом снова показалось что-то необыкновенное. Над полем справа от меня, где все наплывало на нас то жито, то овес, то зеленая бульба, то снова жито, то еще одна проволочная копна, вдруг выросло высоченное строение. Не гумно, не из бревен и не с высокой соломенной крышей, а словно церковь, но и не церковь, потому что без синего купола, как в тех Милтачах, через которые мы проезжали, и как-то чудно сверху обломанная. Я не успел спросить, что это, мама сама сказала, глядя туда же, куда смотрел и я:
— И церковь святую не пощадили, нехристи. И надо же так сбить!
— Из тяжелой артиллерии, — пояснил Роман.
Снова чудное, невиданное, снова хочу спросить: «А что это? А кто?» Но тут наш Гнедой остановился и я сразу услыхал, как он за моей спиной, за плетеной стенкой коробка щедро хлещет на землю. А Роман еще и подсвистывает.
— Может, встанешь, Юрик? — сказала мама и подала мне руку. — Наверно, и ножки сомлели?
Ух ты, как здорово!.. Я стоял на возу, и никто меня не держал, и вокруг все было далеко видно. Там, где за полем торчала церковь с обломанным верхом, виднелись крыши других построек и кроны деревьев. Село. А на другой стороне за скошенным лугом с редкими, но огромными копнами колючей проволоки зелень была иная, другого цвета, и мама мне сказала, что это уже яровский выгон. А на том выгоне поодаль стоял вздернутый кверху серый крючок над каким-то серым ящичком, рядом с которым тянулась тоже серая полоска. Я догадался, что это такое, потому что такое и в нашей деревне есть, однако мне было хорошо вот так стоять, сверху смотреть на все и про все спрашивать, и я спросил:
— А там что?
— Не валяй дурака, — улыбнулся Роман. — Сам видишь, что это колодец с журавлем и корыто.
— А там? — Я показал на желто-зеленые холмы за зеленью большого ровного луга.
— Там уже Яры, — сказала мама.
— Это там, где Люда живет?
— Там, там.
— Это там, где наш петух жил?
— Да ну тебя! Балуешься, как дитё. Садись лучше, а не то свалишься.
Гнедой снова затопал, даже охотнее, чем раньше. Да и я успел плюхнуться на свое место.
Зимой тетя Аксеня привезла нам золотисто-красного голландского петуха и мешочек гороху. Горох был крупный и вкусный, еще не сухой, только что обмолоченный. Приятно было запустить руку в тот белый мешочек, в тот горох, почувствовать, как холодок шевелится меж пальцами. А петуху развязали ноги, он тяжело гопнул из тетиных рук на пол, и мама сказала: «Во жеребец!» Не успев спросить, можно ли, я сыпнул ему горсть гороха. Горошины с глухим стуком поскакали в разные стороны, раскатились по свежим, вчера вечером вымытым доскам пола, кто до порога, а кто и под кровать. Петух сначала испугался, потом давай стучать клювом по доскам. Веселые горошины одна за другой исчезали в его большом золотистом зобу.
— Под печь гоните, — сказала тетя, — а то он тут вам спасибо оставит на чистом.
А весной, на пасху, тетя Аксеня приехала уже не одна — со своим чернобородым Михаилом и с их Людой, моей двоюродной сестрой. С Тоней Латышкой я тогда еще не дружил, и с Людой нам было так весело, мы так бегали, смеялись. На дворе и на улице почти совсем уже подсохло, в саду даже пробилась трава, и я показал своей гостье, как мы с хлопчиками позавчера кувыркались, увидев первого бусла.
— Это надо делать вот так, — объяснял я, хотя Люда была старше меня на целый год, — когда бусел прилетит, надо вот так перевернуться.
Важно было показать. Я стал на колени в реденькой траве, пригнулся лбом к сырой земле, уперся в нее руками и, взбрыкнув, кувыркнулся. Шея сзади немного болела, и лоб был в земле, однако я чувствовал себя на высоте.
— И наси хлопцы так кувыркаются, — сказала Люда. — А мы, девцяты, нет.
Она хотя была и старше меня, а чуть-чуть шепелявила, и не из баловства, так у нее выходило. И смешная была, веселая. Сказала почему-то:
— Ты, Юрик, мой дядя. Не братик, а дядя. У тети Ганны ты сынок, а я ей внуцька-суцька.
И засмеялась, и побежала, А я за нею.
На тех холмах, которые грядой возвышаются за бескрайним выгоном, там, где в глубокой долине прячется Людина деревня Яры, там и дальше на юг и на север когда-то проходила немецкая линия. С сентября 1915 до января 1918 года на этой линии стояли «в стратегической обороне» войска баварского принца Леопольда, генерал-фельдмаршала. Почти так же, как и вся немецкая армия — с оговоркой насчет всестороннего и неизменного преимущества пруссаков, — баварцы, хотя в большинстве ландверы и ландштурмисты, пожилые ополченцы, загодя были хорошо обучены, вооружены наиновейшей техникой и культурно вбетонированы в землю. Как свидетельствует «душа германского генерального штаба» Эрих фон Людендорф, позже один из ближайших учителей Гитлера, баварцы к тому же были на надлежащем уровне «Eisener FleiB» — необыкновенной, неуставной, дословно — железной старательности на службе кайзеру и фатерланду.