Выбрать главу

— Где ты там, грешная душа? Выходи на божий свет!

Каштанка в ответ зафыркала, и фырканье это покрыл веселый смех и говор на току.

Он, Хаменок, все еще ныл:

— С виду она и вправду как будто ничего, а на деле падаль, без ног…

— Хе! Та у нэи дийсио тилькы чотыры нижкы, хлопци! — послышался приятный голос одного из тех шутников, которые мастера бывают петь. Украинец. — Так що, товарышу взводный, — говорил он, — бида моя, а ваш наказ, залышыться, мабуть, у сыли. Я конячку сидлаю?

— Седлай, Артем, только поскорее, — послышался голос Сережи.

«Он командир. Я так и знала!» — с невольной радостью подумала Галя.

Тем временем тог весельчак, которого звали Артемом, снял с небольшого конька седло и надел его на их Каштанку.

— Гэй, здоровэньки булы, ластивко, — сказал он. — А мого Чалого ты, борода, бэры. Тилькы у яму свою не став. Приду, то побачу, як ты його годуватымэш. Вин заслуженный кинь. Ну, господы благословы!

Хлопец поставил ногу в стремя, и вот на светлом фоне снега вырисовался над Каштанкой его силуэт. Взнузданная кобылка затанцевала возле гумна.

— Бывай, борода! — послышался еще один голос. — Ты, кстати, пакость свою сбрей. Мы как-нибудь зайдем, проверим. Вообще разочка два в педелю бриться — это полезно.

— Не слухай, дядька, что он за фельдшер. Ты лучше пчел в ней разведи.

— Точно! Медку не будет, а заснуть не дадут.

— За мной! — снова раздался голос Сергея.

Они уехали, а Хаменок продолжал стоять. Оставленный, выбившийся из сил конек, которого он держал за повод, поднял голову, заржал как-то грустно, с надрывом вслед их молодому смеху, цокоту подков по обнаженным камням дороги…

— Не плачь, иди ложись, чего ты… — бубнил Хаменок из-под одеяла. — Ты думаешь, мне ее не жаль. Такая, чтоб им пропасть, кобылица!

— Пошел ты к черту! — сказала Галя и полезла на печь.

Хаменок молчал недолго.

— Ага!.. — послышалось в темноте. — Так ты это по нем, по этому висельнику! Ну погоди!..

Он и тогда все еще стращал, уже в конце хозяйничанья чужаков, уже накануне освобождения.

…За окном начинает светать. Большая, полная луна вот-вот побелеет, закончит свое дежурство над полем, передаст его солнцу. А трактор гудит и гудит…

«Зайди, Сережа, зайди еще раз! Последний разок!»

Галя смотрит вдаль, опершись руками и грудью на подоконник.

А гул будто все приближается. Да, он ближе, с каждой минутой ближе!.. «Приди, приди, дорогой мой, оттуда, куда ты ушел под песню своей гармоники, под цокот подков на дороге, с той светлой стороны, откуда ты так долго не возвращался!..»

Сбылось!

Трактор остановился. Рокот утих.

Галя встала и отошла от окна. Невольным движением она поправила волосы, затем так же невольно закрыла руками лицо.

Идет Сергей. Все еще молодой, как и тогда. Только теперь — в синем испачканном комбинезоне, с пшеничным чубом над голубыми веселыми глазами, с кепкой в руке. Вот-вот зашелестит под его сапогами росистая трава, захрустит песок у завалинки, протянется к окну родная рука, постучит тихонько в стекло — и кончится все, что было… «Иди, иди, я жду давно… Ох, как давно!»

Но что это?

Ну, а ты как думала?..

Трактор снова гудит. И гул этот теперь с каждой минутой дальше. Как это все просто, как понятно, что он повернул, и как страшно!.. Сядь и сиди у окна. Хочешь — кричи, а хочешь — молчи, поглядывай. И еще одно тебе осталось — плачь.

И Галя, припав лицом к подоконнику, заплакала — горько, навзрыд. Плакала долго, как обиженный ребенок, когда его бросят в такой вот чужой и темной хате. А потом, как ребенок, устала от слез. Тяжелая истома смежила глаза, мягко, властно легла на душу…

Жнея уснула.

А трактор гудит и гудит…

…За садом — пшеница, богатый хлебный простор. Над колосьями — густая туманная пелена, сквозь которую спокойно смотрит на землю горячее солнце. Сегодня, в воскресенье, оно словно само отдыхает и хочет дать отдых от зноя всему живому.

Такого моря пшеницы не видели здесь, на месте недавних полос и межей, никогда. Присмотришься — почти не колышется тяжелый, несгибающийся колос, теплый, слегка влажный от тумана, точно вспотел… Хорошо! Над медной щеткой колосьев — серые суетливые воробьи. Так и летают, так и щебечут, так и садятся на колосья, как пчелы на цветы. Только те всегда трудятся, поют свою песню деловито, а воробьи просто беззаботны и счастливы. Легкомысленный народ!

А трактор все еще гудит, гудит…

Кто там сменил гармониста Сергея?..

На дворе у колодца умывается Галин сын — Антось. Натаскал в корыто студеной воды, снял сорочку, и на весь двор слышно, как он фыркает и покряхтывает от удовольствия. Славный малый, живой, работящий. Хорошо, что тянет его к людям, к учебе, к труду. Он уже понимает, что за отца не за что и не на кого обижаться. «Обижайся, старый дурень, на самого себя. Еще и сыну за тебя стыдно. Мать — дело другое». Антось утирается свежим льняным полотенцем. И снова, кажется, на весь двор слышно, как чуть ли не скрипит его загорелое лицо, крепкие руки, заслужившие отдых.

Галя очень любит Сонечку. Галю в детстве никто не снимал. Какие там могли быть снимки! Хорошо, что хоть зеркальце было у Наймитки. Но Галя глядит на свою Сонечку, как в зеркальце. Такой, верно, именно такой была она сама когда-то: большеглазая, черненькая, щебетунья…

Сонечка стоит на постели в короткой чистенькой рубашонке. Еще сонная, с улыбкой в прищуренных карих глазах, она протягивает Гале тонкие, загорелые ручки. Мама надевает на них маленький кремовый лифчик, потом застегивает его, быстро перебирая пальцами белые пуговки. А тонкие, теплые ручки девочки уже обвились вокруг Галиной шеи. Черноволосая головка склонилась на мамино плечо. Ох, и прилегла бы она еще на подушку!.. Но ничего, Сонечка и встанет тоже охотно. Она знает, что сейчас, в жнитво, она должна заменить Антося-пастуха. В саду уже ходит по росистой траве ее подружка — ласковая, спокойная Буренка. В желтом чистеньком жбанке на столе возле кружки — парное молоко.

— Ты, мамка, спала со мной?

— С тобой… Так мы же вместе с тобою заснули…

— Сегодня, мамка, воскресенье?

— Воскресенье. Платьице ты наденешь новое, доченька. Вот это.

— А ты, мамка, пойдешь в поле. Жито дожали, так теперь надо овес… И овес, и пшеницу. Антось тоже пойдет.

— Он поспит. Он всю ночь молотил.

— Антось у нас большой. Он у нас, мамка, хороший.

— Хороший, дочка, хороший.

— И я хорошая, мамка. Я тебя слушаюсь.

— И ты хорошая, доченька. Ты лучше всех.

Галя натягивает на девочку такие же, как лифчик, свежевыглаженные трусики, а потом прижимает ее к груди, такую родную, теплую. «Солнышко мое! Почему я не родила тебя от того, кто был мне люб?!»

А за окном слышно, как гудит, рокочет неутомимый работяга трактор… Кто это там сидит за рулем? Кто сменил Сережу?

— А я вчера думала-думала, думала-думала, — щебечет Сонечка, — и вспомнила: спе-ку-лянт! А что это, мамка? Что?

— Вырастешь еще немножко, дочка, и тогда поймешь, тогда и расскажу. Ты хорошая, ты больше не будешь спрашивать?

— Не буду.

…Галя идет по росе мимо пшеницы туда — в поле.

«Нет, он не только спекулянт, — мысленно говорит она, как бы все еще продолжая разговор с дочкой. — Он трус, злобный и мелкий, вредный человечек. Он никогда не был твоим отцом, дочушка моя, не был моим мужем. Никогда!»

Она вспоминает его бороду. Кудлатую, рыжую, чуть ли не с «пчелами». Назавтра после того, как забрали Каштанку, он долго скреб эту бороду тупой бритвой, кряхтел, стонал перед облезлым обломком зеркальца, а все ж таки скреб. И каждую неделю брился, до самого прихода нашей армии, еженощно ожидая тех, кто обещал приехать проверить. Они, конечно, не приехали, по и он, конечно, не стал другим. Пошел на фронт. Ну прострелили ему немного руку… Куда он только не совался с этой рукой, чтоб доказать, что он за Советскую власть! Куда он только не ездил на свои гешефты! Столбцы, Барановичи, Минск… И вот сидит. Доездился, доворчался…