Узнаю и напор, и манеры,
И стеклянный решительный взгляд,
И паскудный замок браконьера...
Почерк выверен. Щенки летят...
Свернул я с большака
...Потом свернул я с большака,
Над степью плыли облака,
Как белые шаланды.
Далеко было до ЦК,
Как и до местного РК
Отдела пропаганды.
Я сел на камень. Бег минут
Жара в тугой свивала жгут,
Но это – к слову, частность.
Я думал, если нам не врут
И никуда не заберут,
Совсем поверю в гласность.
От прошлых болей и обид
Я был, как старый инвалид
На площади базарной:
В глазах тоска, в груди томит,
Ведь душу мне по шляпку вбит
Режим тоталитарный.
Я вспомнил цензора «лито»,
Как он вымарывал «не то!» –
Негодник и Иуда.
Как сытый, в кожаном пальто,
Начальник важничал: «Пошто
Работаете худо?»
Качал права поддатый «мент»,
Искореняя «элемент».
За что такая плата?
Но намекал интеллигент.
Вчерашний джинсовый студент:
«Система виновата!»
Ржавели плуг и борона,
Зато работала – без сна! –
Контора наградная.
Терпели Бам и Целина,
И вся – на донце стакана! –
Россия остальная…
Теперь в верхах – раздор, «война»,
В низах – густая тишина.
Чиновничьи препоны.
Не открестившись от вина,
С надеждой крестится страна
На древние иконы...
Вот так вблизи от большака
Сидел я. Плыли облака.
И жаворонки пели.
Что в этот час решал ЦК,
Не знал. Но местный наш РК
Держался за портфели.
Прогнали стадо. По земле
Скользнула тень – пастух в седле:
«Здорово ночевали!»
Потом огни зажглись в селе
И я, грустя, мечтал во мгле
Хотя б о сеновале...
Хаим Фаич
За Урал от фашистов бежал,
Так и прибыл к нам – рвань да заплаты.
Но прознали: шинок содержал
В городишке каком-то, в Карпатах.
– Хаим Фаич, а где сыновья?
На кровавых фронтах – не иначе?
– Ах, судьба...Прозябают, как я... –
И ни слова. Трясется от плача.
Вот с молитвой в полуденный час
Он у печки сидит, подвывая.
Жалко бабам – платочки у глаз:
Что поделаешь – вера такая!
Кто лепешку несет, кто пирог.
И не верят глазам христиане:
Бьется в печке сивушный дымок,
Будто дьявол, монеты чеканя.
Долго наши захватчиков бьют.
И в селе, что ни день, похоронки.
Стон вселенский. И горькую пьют.
Пристрастились подростки и женки.
Вот уж пушки кончают пальбу,
И в Карпатах цветут эдельвейсы.
Хаим громче ругает судьбу,
Распушив благородные пейсы.
Вот он скорбно бредет по селу
В живописном немыслимом горе.
Вот, как Яхве, мерцает в углу –
Со зловещей звездою во взоре.
Вспоминая Рубцова
Осенний сквер прохладою бодрил,
И битый час, нахохлившись над книжкой,
Я что-то бодро к сессии зубрил,
А он курил, закутавшись в плащишко.
Скамья. И рядом признанный поэт!
Заговорить, набраться бы отваги,
Мол, я из той же – хоть без эполет! –
Литинститутской доблестной общаги.
Он все сидел, угрюм и нелюдим,
Круженье листьев взором провожая,
И вдруг сказал: «Оставьте... все сдадим!»
Я подтвердил кивком, не возражая.
«Вы деревенский?» – «Ясно, из села!» –
«Не первокурсник?» – «Нет, уже не гений...»
В простых тонах беседа потекла,
Обычная, без ложных откровений.
Вот пишут все: он в шарфике форсил.
Но то зимой. А было как-то летом:
«Привет, старик!» – рублевку попросил
И устремился к шумному буфету.
Теперь он многим вроде кунака,
Мол, пили с Колей знатно и богато!
А мы лишь раз с ним выпили пивка
И распрощались как-то виновато.
Потом о нем легенд насотворят
И глупых подражателей ораву.
При мне ж тогда был фотоаппарат,
И техника сработала на славу.
Он знал и сам: легенды – ерунда,
А есть стихи о родине, о доме.
Он знать-то знал – взойдет его звезда.
Но грустен взгляд на карточке в альбоме.