Запоёт соловей в ветвях серебристой оливы, –
Или, может, машины гудят в мокрой северной мгле,
Над мостами, дворцами и серым, как небо, заливом.
Я не верю в спасенье, не верю в пустые слова –
Пусть соблазном под сводами храма витраж расцветает,
Пусть там ладаном пахнет, поют, и горят купола
Золотые, как прошлое, – я других храмов не знаю,
Кроме города.
Его пульс лихорадит ночных фонарей
Обречённые нимбы; лепнина на мёртвых фасадах во тьме кружевнится,
На скрипке играет старик в переходе, лютует Борей,
В метро утекают наушники, джинсы и лица,
Над крышами сетью чернеет печаль проводов,
И сыростью пахнет загаженный дворик-колодец,
И пьяный бродяга там кормит облезлых котов,
И грустно глядит на толпу из давних веков полководец,
Закованный в бронзу; за ним колоннада и храм.
Он там похоронен, над чёрной водою канала.
Вода здесь повсюду – мерцает, шуршит, как змея,
И бьётся, и шепчет граниту русалочьи тайны –
Как будто под звуки с балов и из баров узнала, зачем это всё.
Как будто бы всё, о чём ты молчишь, она знала.
Я шла за тобою в тот край, где спасенье и свет,
И верила: свят этот глупый и старый сценарий –
Набросок, эскиз, черновик; на нём шрамы чернильных помет,
Чудес, серебра и гвоздей – и, конечно, страданий.
Состраданий-страданий – ты умеешь, влюбляя в добро,
Источая над грешными тёмную власть милосердья,
Увести за собой; только всё это было давно.
Я не верю.
Процежен песок, поменялись созвездья,
И я в утреннем зное уже никогда не приду
К тому гробу – задыхаясь от слёз,
И кромсаясь, кромсаясь о камни,
Чтобы высечь хоть что-то – последнее и на себе, –
Чтобы знать, что звучит, что звучит всё равно твоё слово;
Не приду.
И машины плывут над заливом в серебряной мгле.
Знаешь, думала, что не готова
Передвинуть тот камень (вновь камни – забавно, ведь так?..).
Столько дней не спала и не ела, и не было сил –
Но я сдвинула, сдвинула, сдвинула камень.
И увидела гроб твой позорно-пустым.
Мне казалось – всё кончено; так каждый раз мне казалось.
(Ты умел удивлять – и не только водою в вино).
«Что ты плачешь, жена?» – спросил ангел.
Я пробормотала: «Не знаю».
(Иоанн твой потом изменил те слова –
Должно быть, подумал,
Что в нытье не хватает эпичности;
Жуткий зануда был твой Иоанн,
И за что ты любил его больше меня и Матфея?..
Но ты всех любил больше меня – а иначе бы не было драм,
Тех злосчастных волос, израненных ног и елея, –
Ведь истории, будто осины, из боли растут).
Когда ангел исчез, я всё обыскала вокруг –
Но нигде ни следа.
Кто же, кто же унёс твоё тело,
Что с ним будет теперь?.. А дальше –
А дальше, мой друг, ты всё знаешь и сам.
Знают все, как сияло, болело,
Как горело и маялось всё надо мной и во мне,
Не умея земное убить, вытесняя небесным,
Когда вышел навстречу ты мне в душной каменной мгле –
Было сыро, как в нынешних гулких парадных-подъездах.
«Раввуни!» – я кричала, и радостью сердце моё
Трепетало – о, вечная тёмная радость.
Так же было – ты помнишь? – когда ты меня обнимал –
Обнимал всегда стоя, а я – на коленях и сидя –
Была ниже тебя. Твои пальцы в моих волосах,
Голос, нежный, как шёлк Самарканда, и скорбный, как пыль;
Милосердие слов обжигало, как пыль Самарканда.
Ты шептал: «Мариам, Мариам», – и в глазах билась боль,
И мне не было надо ни рая, ни мира, ни ада –
Там, у ног; и, едва твоих бёдер касаясь,
Я блаженный восторг объясняла величьем небес.
И мой стыд, и мой блуд в тёмном свете твоём растворялись,
Уходили в чернильную чащу из мудрых словес.
Ненавидя себя, иногда я рыдала специально –
Только бы ещё раз, ещё раз, ещё раз –
Эту сладкую муку в дурмане сплетённых страданий,
Этот трепет безгрешный и грешный, без душ и без тел,
Без границ – лишь сияние боли и правды,
Лишь дыханье, и голос, и пальцы в моих волосах.
Как истерзанность плоти и духа тебя не пугала?
Как ты мог так прощать?..
В лихорадочных снах
Я веками смотрела на это прощенье –
И до боли, до страсти, до нервов хотелось ещё.
Потускневшее золото, тихая власть откровенья.
И свобода – свободой, но это – навеки моё.
А когда тебя сняли с креста, меня тоже снимали –
Как снимали (в обыденном смысле) когда-то давно –
До камней – на замызганных улочках.