Выбрать главу
Нет, не зиждутся там и не рушатся там Ни миры, ни дворцы, ни престолы: То свой пепел струит по земным наготам Серый вечер бесполый.
И шепчу я: в заботах о вашем гроше Своего не сберег я червонца… — И встает Асмодей и хохочет в луче Уходящего солнца.

1907

Быстро кончен их траур: отряхнулись и встали...

I.
Быстро кончен их траур: отряхнулись и встали, Я сажуся на землю. Голова моя в пепле, на ногах нет сандалий, Молча жду я и внемлю.
Не могу я молиться у безмолвного храма, Здесь мольбы мои стынут: Еще храм их не рухнул, еще высится прямо, Но он Богом покинут.
В сердце траур тяжелый, в сердце черная дума, Те проходят, не чуя; И сижу, без сандалий, одиноко, угрюмо, Жду конца и молчу я.
II.
И когда я погибну в вашем брошенном храме, Захлебнусь в моей злобе — Пусть умру средь молчанья: не пятнайте слезами Мою память во гробе.
Семь пожаров Геенны, что прошел я при жизни, Пусть найду и в могиле, Лишь бы худшей из пыток — вашим плачем на тризне Вы меня не казнили.
Дайте гнить без помехи, глядя мыслью бессонной, Как гниете вы сами, И обглоданной пастью хохотать о бездонной Вашей муке и сраме…

1908

… И будет, когда продлятся дни, от века те же...

… И будет, Когда продлятся дни, от века те же, Все на одно лицо, вчера как завтра, Дни, просто дни без имени и цвета, С немногими отрадами, но многой Заботою; тогда охватит Скука И человека, и зверей. И выйдет В час сумерек на взморье погулять Усталый человек — увидит море, И море не ушло; и он зевнет. И выйдет к Иордану, и увидит — Река течет, и вспять не обратилась; И он зевнет. И в высь подымет взоры На семь Плеяд и пояс Ориона: Они все там же, там же… и зевнет. И человек, и зверь иссохнут оба В гнетущей Скуке, тяжко и несносно Им станет бремя жизни их, и Скука Ощиплет их до плеши, обрывая И кудри человека, и седые Усы кота.
Тогда взойдет Тоска. Взойдет сама собой, как всходит плесень В гнилом дупле. Наполнит дыры, щели, Все, все, подобно нечисти в лохмотьях. И человек вернется на закате К себе в шатер на ужин, и присядет, И обмакнет обглоданную сельдь И корку хлеба в уксус, и охватит Его Тоска. И снимет свой чулок, Пролипший потом, на ночь — и охватит Его Тоска. И отхлебнет от мутной И тепловатой жижи — и охватит Его Тоска. И человек и зверь Уснут в своей Тоске, и будет, сонный, Стонать и ныть, тоскуя, человек, И будет выть, царапая по крыше, Блудливый кот.
Тогда настанет Голод. Великий, дивный Голод — мир о нем Еще не слышал: Голод не о хлебе И зрелищах, но Голод — о Мессии!
И поутру, едва сверкнуло солнце, Во мгле шатра с постели человек Подымется, замученный тревогой, Пресыщенный тоскою сновидений, С пустой душой; еще его ресницы Опутаны недоброй паутиной Недобрых снов, еще разбито тело От страхов этой ночи, и в мозгу Сверлит еще и вой кота, и скрежет Его когтей; и бросится к окну, Чтоб протереть стекло, или к порогу — И, заслоня ладонью воспаленный, Алкающий спасенья, мутный взор, Уставится на тесную тропинку, Что за плетнем, или на кучу сору Перед лачугой нищенской, — и будет Искать, искать Мессию! — И проснется, Полунага под сползшим одеялом, Растрепана, с одряблым, вялым телом И вялою душой, его жена; И, не давая жадному дитяти Иссохшего сосца, насторожится, Внимая вдаль: не близится ль Мессия? Не слышно ли храпение вдали Его ослицы белой? — И подымет Из колыбели голову ребенок, И выглянет мышенок из норы: Не близится ль Мессия, не бренчат ли Бубенчики ослицы? — И служанка, У очага поленья раздувая, Вдруг высунет испачканное сажей Свое лицо: не близится ль Мессия, Не слышно ли могучего раската Его трубы…