Выбрать главу
Оказаться в суровой, размытой дождями стране, Где и собственных цесарей помнят едва ли… В самом страшном своем, в самом невразумительном сне Не увидеть себя на покрытом снежком пьедестале.
Был приплюснут твой нос, был ты жалок и одутловат, Эти две-три черты не на вечность рассчитаны были, А на несколько лет, но глядят, и глядят, и глядят. Счастлив тот, кого сразу забыли.
3
Перевалив через Альпы, варварский городок Проезжал захолустный, бревна да глина. Кто-то сказал с усмешкой, из фляги отпив глоток, Кто это был, неважно, Пизон или Цинна: «О, неужели здесь тоже борьба за власть Есть, хоть трибунов нет, консулов и легатов?» Он придержал коня, к той же фляжке решив припасть, И, вернув ее, отвечал хрипловато И, во всяком случае, с полной серьезностью: «Быть Предпочел бы первым здесь, чем вторым или третьим в Риме…» Сколько веков прошло, эту фразу пора забыть! Миллиона четыре в городе, шесть — с окрестностями заводскими. И, повернувшись к тому, кто на заднем сиденье спит, Укачало его, спрошу: «Как ты думаешь, изменился Человек или он все тот же, словно пиния или самшит?» Ничего не ответит, решив, что вопрос мой ему приснился.

Представь себе: еще кентавры и сирены…

Представь себе: еще кентавры и сирены, Помимо женщин и мужчин… Какие были б тягостные сцены! Прибавилось бы вздора и причин Для ревности и поводов для гнева. Все б страшно так переплелось! Не развести бы ржанья и напева С членораздельной речью — врозь.
И пело бы чудовище нам с ветки, И конь стучал копытом, и добро И зло совсем к другой тогда отметке Вздымались бы, и в воздухе перо Кружилось… Как могли б нас опорочить, Какой навлечь позор! Взять хоть Улисса, так он, между прочим, И жил, — как упростилось все с тех пор.

Гудок пароходный — вот бас, никакому певцу…

Гудок пароходный — вот бас; никакому певцу Не снилась такая глубокая, низкая нота; Ночной мотылек, обезумев, скользнет по лицу, Как будто коснется слепое и древнее что-то.
Как будто все меры, которые против судьбы Предприняты будут, ее торжество усугубят. Огни ходовые и рев пароходной трубы. Мы выйдем — нас встретят, введут во дворец и полюбят.
Сверните с тропы, обойдите, не трогайте нас! Гудок пароходный берет эту жизнь на поруки. Как бы в три погибели, грузный зажав контрабас, Откуда-то снизу, с трудом, достают эти звуки.
На ощупь, во мраке… Густому, как горе, гудку Ответом — волненье и крупная дрожь мировая. Так пишут стихи, по словцу, по шажку, по глотку, С глазами закрытыми, тычась и дрожь унимая.
Как будто все чудища древнего мира рычат – Все эти драконы, грифоны, быки, минотавры… Дремучая смесь и волшебный, внимательный взгляд, И, может быть, даже посмертные бедные лавры.

Паучок на окне, — ну что бы ему у земли…

Паучок на балконе, — ну что бы ему у земли Где-нибудь провисать среди розовых клумб и самшита, А не здесь, на ветру, словно видеть морскую скалу, корабли И морскую волну так уж важно, — соткал деловито И, увы, нерасчетливо дивную, тонкую сеть Меж двух прутьев железных. Что, приятно сновать по стежкам нитяным и висеть Выше всех? Сколько сил, сколько хищных трудов бесполезных!
Должен быть же какой-то искусству предел! Золотая, слепая зараза… Паутинка дрожит, как оптический чудный прицел Для какого-то тайного, явно нездешнего глаза. Замер… серенький, впроголодь, трудно живущий… рывком Пробежал. Вот меня-то как раз и не нужно бояться! Не смахну рукавом. Неприметное, как я люблю тебя, тихое братство!

За дачным столиком, за столиком дощатым…