Выбрать главу

Как раз перед тем, как послать первые образцы своих работ полковнику Хиггинсону, она выиграла решающую битву со своим навыком к легкости. Она нашла мужество писать стихи, "оскорблявшие разум" ее современников. Полковника Хиггинсона шокировало не то, что она иногда прибегала к "плохим" рифмам (столь частым в поэзии миссис Браунинг), и не то, что она подменяла рифму ассонансами, и даже не то, что она подчас отказывалась от рифмы вообще (подобные приемы он принимал у Уолта Уитмана, чьи работы он рекомендовал ей для чтения), -- но то, что все эти неправильности соединялись и были глубоко внедрены в наиболее традиционную из всех стихотворных форм.

По прошествии многих лет мы можем набраться смелости и воспроизвести ход ее борьбы. Новая волна захлестнула все ее существо; ей захотелось сказать со страстью то, что до этого она говорила играючи, говорила с кокетством. Новые высоты -- особенно в новых странах -- взывают к новым формам. Детская привязанность, тем не менее, мешала ей отказаться от строфических схем ее раннего чтения. Она отвернулась от правильных рифм, от вечных "кровь-любовь" и "слезы-грезы", не потому, что ей было лень возиться с ними, а потому что правильные рифмы казались внешним выражением внутреннего консерватизма. Она называла правильные рифмы "прозой" -- "они затыкают меня в прозе" -- и в том же стихотворении она называла их "рабством".

Одно из ее изобретений наглядно демонстрирует нам, насколько осознавала она то, что делала. Она искусно предлагала нам ряд все более правильных рифм, чтобы наше ухо ждало следующей, и затем в завершающем стихе отказывалась от рифмы вообще. Стихотворение "Of Tribulation These Are They" предлагает нам "white-designate", "times-palms", "soil-mile", "road-Saved!" (курсив ее). Создается эффект поехавшей над нашими головами крыши. В стихотворение вторгается несопоставимое. В "I'll Tell Thee All -- How Blank It Grew" она распахивает все окна в заключение словами "outvisions paradise", нерифмованными после трех строф необыкновенно правильных рифм.

"Учитель" выговаривал ей за дерзость, но она стояла на своем. Она не снизошла до объяснений или защиты. Нежелание полковника публиковать ее работы показало ей, что он не считает ее поэтом, сколь ни поражали бы его отдельные фразы. Она продолжала изредка включать стихотворения в письма к друзьям, но они, видимо, не просили ее показать "побольше". Надежда на поддержку и мысли о современной аудитории становились все более отдаленными. И все же мысль о возможности литературной славы, окончательного торжества, никогда не оставляла ее. Стихотворение за стихотворением она насмехалась над известностью. Она сравнивала ее с аукционом и с кваканьем лягушек; но одновременно она приветствовала славу как посвящение в сан, как "жизненный свет" поэта. Что могла она предпринять в этой ситуации? Она делала пять шагов вперед и два шага назад. Написать две тысячи стихов -- это немалый шаг в направлении литературных притязаний, однако состояние, в котором она оставила их, -- не менее явной отступление. Она обращалась к потомкам, чтобы засвидетельствовать, насколько ей безразлично его одобрение, но она не уничтожила своего труда. Она не уничтожила даже наброски, черновики, написанные на краю стола. Если бы она переписала все начисто, это означало бы пять шагов вперед и один шаг назад; если бы она распорядилась, чтобы ее работы были сожжены другими, это было бы три шага назад.

Я уверен, что она зашла даже дальше в своем желании показать безразличие к нашему мнению; она не столько оскорбила наш разум, сколько посмеялась над ним. Читая наиболее достоверные ее тексты, мы с удивлением обнаруживаем, что стихотворение за стихотворением с грехом пополам заканчивается какой-нибудь банальностью или начинается очень сухо, а потом карабкается к восторженности. Никто не говорит, что она была свободна от огрехов суждения или вкуса, но последние три слова в "How Many Times These Low Feet Staggered" или последняя строка в "They Put Us Far Apart" являются, с точки зрения поэзии, самым вызывающим цинизмом -- первые как безвкусица, вторая как какофония.

Иными словами, Эмили Дикинсон часто писала нарочно плохо. Она действительно не искала вашего или моего одобрения, одобрения людей, не способных отделить второстепенного от главного. Она подчеркнуто отстранилась от наших человеческих, человеческих, человеческих суждений и пересудов. Как мы видели, она обожглась, если не сгорела, на слишком человеческом в семейных взаимоотношениях. Затем она была оставлена -- "предана", как она сама называет это -- человеком (а я предпочитаю думать, последовательно целым рядом людей), которого она любила больше всего. Она закрылась от нас -- в своем доме; и даже в своем доме она закрылась: несколько старых друзей должны были разговаривать с ней через полуоткрытую дверь. Ее взгляд на людей становился все более и более абстрактным. Она не отвергла нас окончательно, но ей все больше нравилась мысль, что наша ценность значительно повышается, когда мы умираем. Ей хватило смелости взглянуть в лицо тому факту, что, возможно, нет никакой другой жизни: в стихотворении "Their Height in Heaven Comforts Not" она признает, что все это лишь "дом предположений... на границе полей возможного". Но только такая компания необремененных ничем земным могла бы понять, о чем она говорит. Всех остальных Эмили постаралась одурачить. В стихотворении, которое начинается со слов "Труд, сделанный для Вечности, для главной части Времени", речь в первую очередь все-таки не о книгах, которые продаются в магазинах.

Торнтон Уайлдер

Эимили Дикинсон. Стихотворения

Оригинальный текст, нумерация и время написания стихотворений взяты из "Полного собрания стихотворений Эмили Дикинсон" под редакцией Томаса Джонсона

19

A sepal, petal, and a thorn

Upon a common summer's morn -

A flask of Dew -- A Bee or two -

A Breeze -- a caper in the trees -

And I'm a Rose!

1858

19

Росток, листок и лепесток

И солнца утренний поток -

Роса в траве -- пчела иль две -

Едва заметный ветерок

И я -- цветок.

Перевод Л. Ситника

23

I had a guinea golden -

I lost it in the sand -

And tho' the sum was simple

And pounds were in the land -

Still, had it such a value

Unto my frugal eye -

That when I could not find it -

I sat me down to sigh.

I had a crimson Robin -

Who sang full many a day

But when the woods were painted,