Выбрать главу

В плену судьбы своей везучей

о чем ты думала, о ком,

когда так храбро о Везувий

ты опиралась локотком?

Заслушалась его рассказов,

расширила зрачки свои,

чтобы не вынести раскатов

безудержной его любви.

И он челом своим умнейшим

тогда же, на исходе дня,

припал к ногам твоим умершим

и закричал: "Прости меня!"

Садовник

Я не скрипеть прошу калитку,

я долго около стою.

Я глажу тонкую калину

по загорелому стволу.

И, притаясь в листве веселой,

смеюсь тихонько в кулаки.

Вот он сидит, мой друг высокий,

и починяет башмаки.

Смешной, с иголкою и с дратвой,

еще не знает ничего,

а я кричу свирепо: "Здравствуй!"

и налетаю на него.

А он смеется или плачет

и топчет грядки босиком,

и красный сеттер возле пляшет,

в меня нацелясь языком.

Забыв в одной руке ботинки,

чудак, садовник, педагог,

он в подпол лезет и бутылки

из темноты мне подает.

Он бегает, очки роняя,

и, на меня взглянув тайком,

он вытирает пыль с рояля

своим рассеянным платком.

Ах, неудачник мой, садовник!

Соседей добрых веселя,

о, сколько фруктов несъедобных

он поднял из тебя, земля!

Я эти фрукты ем покорно.

Они солены и крепки,

и слышно, как скребут по горлу

семян их острых коготки.

И верю я одна на свете,

что зацветут его сады,

что странно засияют с веток

их совершенные плоды.

Он говорит: - Ты представляешь

быть может, через десять лет

ты вдруг письмо мне присылаешь,

а я пишу тебе в ответ...

Я представляю, и деревья

я вижу - глаз не оторву.

Размеренные ударенья

тяжелых яблок о траву...

Он машет вилкою с селедкой,

глазами голодно блестит,

и персик, твердый и соленый,

на крепких челюстях хрустит...

Лунатики

Встает луна, и мстит она за муки

надменной отдаленности своей.

Лунатики протягивают руки

и обреченно следуют за ней.

На крыльях одичалого сознанья,

весомостью дневной утомлены,

летят они, прозрачные созданья,

прислушиваясь к отсветам луны.

Мерцая так же холодно и скупо,

взамен не обещая ничего,

влечет меня далекое искусство

и требует согласья моего.

Смогу ли побороть его мученья

и обаянье всех его примет

и вылепить из лунного свеченья

тяжелый осязаемый предмет?..

* * *

Человек в чисто поле выходит,

травку клевер зубами берет.

У него ничего не выходит.

Все выходит наоборот.

И в работе опять не выходит.

и в любви, как всегда, не везет.

Что же он в чисто поле выходит,

травку клевер зубами берет?

Для чего он лицо поднимает,

улыбается, в небо глядит?

Что он видит там, что понимает

и какая в нем дерзость гудит?

Человече, тесно ль тебе в поле?

Погоди, не спеши умереть.

Но опять он до звона, до боли

хочет в белое небо смотреть.

Есть на это разгадка простая.

Нас единой заботой свело.

Человечеству сроду пристало

делать дерзкое дело свое.

В нем согласье беды и таланта

и готовность опять и опять

эти древние муки Тантала

на большие плеча принимать.

В металлическом блеске конструкций,

в устремленном движенье винта

жажда вечная - неба коснуться,

эта тяжкая жажда видна.

Посреди именин, новоселий

нет удачи желанней, чем та

не уставшая от невезений,

воссиявшая правота.

* * *

Влечет меня старинный слог.

Есть обаянье в древней речи.

Она бывает наших слов

и современнее и резче.

Вскричать: "Полцарства за коня!"

какая вспыльчивость и щедрость)

Но снизойдет и на меня

последнего задора тщетность.

Когда-нибудь очнусь во мгле,

навеки проиграв сраженье,

и вот придет на память мне

безумца древнего решенье.

О, что полцарства для меня!

Дитя, наученное веком,

возьму коня, отдам коня

за полмгновенья с человеком,

любимым мною. Бог с тобой,

о конь мой, конь мой, конь ретивый.

Я безвозмездно повод твой

ослаблю - и табун родимый

нагонишь ты, нагонишь там,

в степи пустой и порыжелой.

А мне наскучил тарарам

этих побед и поражений.

Мне жаль коня! Мне жаль любви!

И на манер средневековый

ложится под ноги мои

лишь след, оставленный подковой.

Бог

За то, что девочка Настасья

добро чужое стерегла,

босая бегала в ненастье

за водкою для старика,

ей полагался бог красивый

в чертоге, солнцем залитом,

щеголеватый, справедливый,

в старинном платье золотом.

Но посреди хмельной икоты,

среди убожества всего

две почерневшие иконы

не походили на него.

За это - вдруг расцвел цикорий,

порозовели жемчуга,

и раздалось, как хор церковный,

простое имя жениха.

Он разом вырос у забора,

поднес ей желтый медальон

и так вполне сошел за бога

в своем величье молодом.

И в сердце было свято-свято

от той гармошки гулевой,

от вин, от сладкогласья свата

и от рубашки голубой.

А он уже глядел обманно,

платочек газовый снимал

и у соседнего амбара

ей плечи слабые сминал...

А Настя волос причесала,

взяла платок за два конца,

а Настя пела, причитала,

держала руки у лица.

"Ах, что со мной ты понаделал,

какой беды понатворил!

Зачем ты в прошлый понедельник

мне белый розан подарил?

Ах, верба, верба, моя верба,

не вянь ты, верба, погоди.

Куда девалась моя вера

остался крестик на груди".

А дождик солнышком сменялся,

и не случалось ничего,

и бог над девочкой смеялся,

и вовсе не было его.

* * *

Вот звук дождя как будто звук домбры,

так тренькает, так ударяет в зданья.

Прохожему на площади Восстанья

я говорю: - О, будьте так добры.

Я объясняю мальчику: - Шали.

К его курчавой головенке никну

и говорю: - Пусти скорее нитку,

освободи зеленые шары.

На улице, где публика галдит,

мне белая встречается собака,

и взглядом понимающим собрата

собака долго на меня глядит.

И в магазине, в первом этаже,

по бледности я отличаю скрягу.

Облюбовав одеколона склянку,

томится он под вывеской "Тэжэ".