то, благоразумно и дельно. Но они не того ожидали. Оттого со стороны публики обчеты и недочеты, недоразумения, некоторого рода оборонительное противодействие. Положим, что автор мало-помалу изменил бы свое направление, что он, до оглашения полной исповеди своей, постепенно выказался бы в предварительных творениях, слегка проникнутых чувством религиозным, более благоволительным и миролюбивым, нежели в прежних своих сочинениях, и нынешняя книга не подняла бы такой тревоги, не озадачила, не ошеломила бы многих. Не подготовленные, не задобренные заранее маленьким прологом, многие читатели, из опасения обмолвиться, решились лучше осуждать, нежели хвалить: ибо, по мнению многих, извинительнее прорваться излишнею и несправедливою строгостью, нежели неосновательным, добрым отзывом. Впрочем, и то надобно сказать, в оправдание автору: книга его написана не в один присест. Не то чтобы он лег спать автором "Ревизора" и "Мертвых душ", а проснулся автором книги: "Выбранные места из переписки с друзьями". Самое заглавие изъясняет историю книги, а письма с означением годов, когда они были писаны, историю внутреннего и постепенного перелома в понятиях человека. Уже за несколько лет пред сим началось в нем духовное преображение. Об этом знали только некоторые приятели, поверенные его сердечных исповедей. Для них и появление книги Гоголя — совершение ожиданного события. Но публика не была сообщницею в этой тайне, и вот что многих сердит, потому что мы не любим, когда нас застают врасплох. Вообще журнальная критика по поводу новой книги Гоголя явила странные требования. Казалось ей, будто она и мы все имеем какое-то крепостное право над ним, как будто он приписан к такому-то участку земли, с которого он не волен был сойти. На эту книгу смотрели, как на возмущение, на предательство, на неблагодарность. Некоторые поступили в этом случае, как поступил бы иной помещик, хозяин доморощенного театра, если главный актер, разыгрывающий у него первые комические роли, вдруг, по уязвлению совести и неодолимому призванию, отказался бы от скоморошества, изъявив желание посвятить себя пощению и отшельнической жизни. Разгневанный Транжирин и слушать не хочет о спасении души его. Он грозит ему; под опасением наказания требует от него, чтобы он пустяков в голову не забирал, не в свои дела не вмешивался, а продолжал потешать барина, разыгрывая рели Хлестакова, Чичикова и тому подобные. Можно было надеяться, что важность и духовное направление книги несколько образумят и критику нашу. Надежда не сбылась. Все написанное о ней было более или менее неприлично. Кто по заведенному обычаю вытаскивал из нее на удочку критики слова и отдельные фразы; рядил и судил о них, с важностью школьного учителя, который сам знает грамоту свою с грехом пополам. Кто из "уставщиков кавычек и строчных препинаний" углубляется в перетасовку запятых, щеголяя своими особенными познаниями по этой части. Это все еще бы ничего. Мы привыкли к объему и делопроизводству нашей журнальной критики. Нельзя же требовать отповеди мысли на мысль от людей, для которых литература мертвая буква, а не живое слово. Но худо и оскорбительно поступили те, которые оказывали сомнение в искренности убеждений автора. Можно не сочувствовать им, но и тогда должно их уважить. Ни в коем случае не подлежат они разбору критики холодной, суетной, человечески гордой и потому человечески шаткой и ограниченной. Да и как нам понять друг друга при совершенной противоположности мнений, задушевных верований и основных начал? Один смотрит на жизнь с житейской стороны, снизу вверх; другой со стороны духовной, сверху вниз. Один признает власть разума и все подчиняет ей; другой поклоняется уничижению разума перед иною неразъяснимою, но сладостно и плодотворно тяготеющею над ним силою. И точка исхода, и цель направления, и путь и напутные средства — все различно. Где же сойдутся противники и где бы могли они сойтись? Странно присвоить себе право делать над живым телом анатомические опыты, рассекать живое сердце, как бесчувственное. Перед нами не вымышленное лицо, которому автор, по произволу своему, придает убеждения, чувства, страдания. Нет, здесь человек, плоть и кровь, страдалец, брат наш. Он изливает перед нами сокровеннейшие тайны свои; с духом сокрушенным, испытанным, он поверяет нам все, что выстрадал, в надежде, что исповедь его может принести некоторую пользу ближнему. А вы строго и самопроизвольно судите, разбираете, так ли он плачет, как следует, не притворяется ли он, не малодушничает ли? Вы подмечаете, ловите каждый стон его. Вы с жестокою радостью нападаете на него, когда вам кажется, что он промолвился, что он противоречит себе, как будто скорбь может всегда рассчитывать слова свои. Разумеется, что все это говорю не о той критике и не о тех критиках, о которых говорить нечего. С упреками своими обращаюсь я к той части судей изустных, или письменных, которых голос должен быть принят в соображение и во внимание. Между ими некоторые погрешили недостатком доброжелательства, терпимости, братской любви, даже светского общежительства, на которые имеет полное право писатель, каков Гоголь; погрешили и недостатком законной, необходимой справедливости, на которую имеет право каждый из нас. Русский человек даже и обидевшему его говорит: бог простит! а Гоголь только тем пред вами и виноват, что вы не так мыслите, как он. Мы чувствуем и толкуем о независимости понятий, а в нас нет даже и терпимости. Кто только мало-мальски не совершенный нам единомышленник, мы того считаем парием, каким-то чудовищным исключением. Мы готовы закидать его каменьями. Конечно, все это у нас еще ребячество. Дети обезьянствуют, корча взрослых людей; но худо, когда они заимствуют и погрешности их. Есть пороки наследственные, неминуемые злоупотребления, сроднившиеся с установленным порядком вещей и событий. Но есть пороки преждевременные, прививные. Они хуже всех других и более всего безобразят. Это ранние морщины на лице юноши. На молодой нашей литературе много наведено таких насильственных морщин.