Весело телепню: месят подковы,
Девки, шарахаясь, липнут к плетню.
И расправляется глоткой здоровой:
— Эй, вы, такие-сякие, тю-тю!
А на запятках, прижавшись, как муха,
И расползаясь улыбкой на крик, —
Вежливо клонит к окошечку ухо
В траченной молью ливрее старик.
«Подкатил к селу осенний праздник…»
Подкатил к селу осенний праздник
На возку, расписанном в полоску.
Молвит мужу попадья: «Подрясник
Хоть чуть-чуть почистил бы от воску.
Как закапал на Илью у кума,
Как повесил на гвоздь в гардеробе,—
И забыл про пятна от изюма,
А в изюме, знаешь, полы обе…»
«Не ворчи», — устало огрызнулся,
В портсигаре шаря папиросу.
Теплым, вязким дымом затянулся,
Выпустил его в воронки носа.
А йотом, потрогав пальцем книжку,
В кожаном тисненом переплете,
Постучал в серебряную крышку,
Что досталась с чайницей от тети,—
Вышел, головою в такт кивая,
Напевая что-то, из столовой.
Скрип, и — принесла рука рябая:
Рукава с раструбами — лиловый.
«Спиртиком, а тут — на самоваре»,—
Отряхнул, глаза, как кошка, щуря.
«Марфа, самоварчик!»— «Да угарит.
Батюшка, никак и вам накурит…»
«Матушка, нельзя ли будет ваты
Раздобыть у вас: поскресть бы полы…»
И с улыбкой льстивой виновато
Наклонился поп к жене тяжелой.
«Вечно, право, Федя, ты беспечен»,—
Вскинув очи серые, сказала
Та, живот кого был изувечен,
И в зрачках страдание сияло.
И, стрелой нездешнею пронзенный,
Убиенный духом голубиным,
Ясно понял поп, что непреклонный
Лютый призрак — здесь, а не за тыном!
Не за садом, тихим и приветным,
Золотом окрапанным, — а в доме
Поселилась смерть, дабы с последним
Милым вздохом — все отдать истоме…
И во взор попа голубоватый,
Верно, ужас заглянул уродом,
Что супруги, наподобье статуй,
Обмерши, застыли над комодом.
А когда прислуга притащила
С талиею низкою и узкой
Грузный звучный самовар, — уныло
Пили долго-долго чай вприкуску.
ГАДАНЬЕ
Нападет вранье на воронье.
Тянется, ворочается сволочь,
Свекорья — на якорь, и с родней
У ворот не достучаться полчищ.
А сугробы лбами намело,
Сквозь подсвечник светится сочельник.
И петух сочится на мелок
Лютым клювом: выискался мельник!
Он вошел, и пыльный чернозем
Ярким мелом начертил двенадцать,
Сургучом печатку и — при сем
Следует, сказал, распеленаться.
Валенки долой, долой кожух:
На пол, об пол — вроде как и надо б
Он сказал, и что ему скажу:
Козырек петуший над ушатом.
Теплая оскомина во рту
И помет куриный красит святки.
К черту четверговую черту,
Тело выспится в телячей схватке.
ОХОТНИК
Стеклянный взор усопшей птицы,
Убийства ангельский позор —
Влечет охотник смуглолицый
В бездумный синий кругозор.
Но всех похитчиков счастливей
Он, возлюбивший весь и кровь:
— Пусть душегубка там, в заливе,
Скоблит волны тугую бровь;
Пусть груз мертвеющий в ягдташе,—
Не больше, чем омет куста:
Но тишины небесной краше
Ему — земная маета.
ПЛОТЬ
Сергею Ингулову посвящаю
Что подвиги? Подвижничество — мир.
«Бездействие не беспокоит…»
Бездействие не беспокоит:
не я ли (супостаты, прочь!) —
стремящийся сперматозоид
в мной возлелеянную ночь?
От бытия, податель щедрый,
не чаю большего, чем кто
от лопающейся катедры
перетасовки ждет лото.
И, наконец, обидно, право,
что можно лишь существовать,
закутываясь в плащ дырявый
и забывая про кровать.