Выбрать главу
1912
2
На пыльной площади, где камень посекся мелкою остряшкой, коричневатыми руками суются слизанные чашки, мычат гугняво и гортанно, выклянчивая милостыню, те, кто проказой, Богом данной, как Лазарь, загнаны в простыни. На маковке и на коленке как будто наросла замазка. Но сердцевина этой пенки, как сук сосны, тверда и вязка. Сидят на зное и — невнятно нудят лиловыми губами, лениво колупая пятна чуть закоптелыми ногтями. Сидят в пыли, копаясь часто в плащах, где в складках вши засели… А под мимозой голенастой — петух скрипит, но еле-еле. И все — и маленькие куры, и площадь в скрюченных мимозах, и в небе облак белокурый в расщепленных застыло грезах… И притчится, что здесь когда-то Сын Божий проходил, касаясь сих прокаженных — и лохматой тень ползала за Ним косая… И вот теперь, от спертой гари, урод болезненный в известке — в проказе — треплется в Хараре, вонючий, сжабренный и жесткий. Сидит на грудах обгорелых, просовывая из рубашки узлами пальцев омертвелых так тонко слизанные чашки…
1913 (1922)
3
Незабываемое забудется прежде, чем высохнут моря, и лишь тебя не проглотят чудища, желтая Эфиопская заря! В шорохе, в накипающем шуме раковины, сердцем ловлю, твои, распеленутая мумия, сетованья ручному журавлю… В прахе колесница полукруглая  мчится, и сужен лук стрелка, т уда, куда маленькая смуглая женская указывает рука… Что это? Сбоку выходит (здание?), башней поскрипывая, слон. Измена! Народное восстание предано, продано, и меч — на слом… Не бег ли расчесывает волосы, крутит и полыхает плащом? На западе песочные полосы застятся низким и косым дождем. Синими оползнями по склонам в заросли тянется река. Неистовая рать фараонова крокодилов вывела на берега. Ближе и ближе витые чудища (щучьи, утиные носы)… Прощайте, наши надежды, будущее наше! Прощай, мой милый сын!.. Снова осташковских кочки топей, пляшет журавлик на заре, — тот самый, что с тобой, Эфиопия, хаживал важно, с кольцом, во дворе. Снова домашняя обстановка, вербы — не вербы: молочай… Поздравь, смуглянка, меня с обновкою — полной свободой, журавля встречай! Сына ты ищешь! Ищи меж нами: вот-вот вертелся, и притом (не помню: возле Днепра ль, за Камою ль) оригинальничал большим зонтом…
1918 (1922) Петербург

В ОГНЕННЫХ СТОЛБАХ

СЕМНАДЦАТЫЙ

1
Неровный ветер страшен песней, звенящей в дутое стекло. Куда брести, октябрь, тебе с ней, коль небо кровью затекло? Сутулый и подслеповатый, дорогу щупая клюкой, какой зажмешь ты рану ватой, водой опрыскаешь какой? В шинелях — вши, и в сердце — вера, ухабами раздолблен путь. Не от штыка — от револьвера в пути погибнуть: как-нибудь. Но страшен ветер. Он в окошко дудит протяжно и звенит, и, не мигая глазом, кошка ворочает пустой зенит. Очки поправив аккуратно и аккуратно сгладив прядь, вздохнув над тем, что безвозвратно ушло, что надо потерять, — ты сажу вдруг стряхнул дремоты с трахомных вывернутых век и (Зингер злится!) — пулеметы иглой застрачивают век. В дыму померкло: «Мира!» — «Хлеба!» Дни распахнулись — два крыла. И Радость радугу в полнеба, как бровь тугую, подняла. Что стало с песней безголосой, звеневшей в мерзлое стекло? Бубнят грудастые матросы, что весело-развесело: и день и ночь пылает Смольный. Подкатывает броневик, и держит речь с него крамольный чуть-чуть раскосый большевик… И, старина, под флагом алым — за партией своею — ты идешь с Интернационалом, декретов разнося листы.