3
Закачусь в родные межи,
чтоб поплакать над собой,
над своей глухой, медвежьей,
черноземною судьбой.
Разгадаю вещий ребус —
сонных тучек паруса:
зноем (яри на потребу)
в небе копится роса.
Под курганом заночую,
в чебреце зарей очнусь.
Клонишь голову хмельную,
надо мной калиной, Русь!
Пропиваем душу оба,
оба плачем в кабаке.
Неуемная утроба,
нам дорога по руке!
Рожь, тяни к земле колосья!
Не дотянешься никак?
Будяком в ярах разросся
заколдованный кабак.
И над ним лазурной рясой
вздулось небо, как щека.
В сердце самое впилася
пьявка, шалая тоска…
4
Сандальи деревянные, доколе
чеканить стуком камень мостовой?
Уже не сушатся на частоколе
холсты, натканные в ночи вдовой.
Уже темно, и оскудела лепта,
и кружка за оконницей пуста.
И желчию, горчичная Сарепта,
разлука мажет жесткие уста.
Обритый наголо хунхуз безусый,
хромая, по пятам твоим плетусь,
о Иоганн, предтеча Иисуса,
чрез воющую волкодавом Русь.
И под мохнатой мордой великана
пугаю высунутым языком,
как будто зубы крепкого капкана
зажали сердца обгоревший ком.
В ЭТИ ДНИ
Дворянской кровию отяжелев,
густые не полощатся полотна,
и (в лапе меч), от боли корчась, лев
по киновари вьется благородной.
Замолкли флейты, скрипки, кастаньеты,
и чуют дети, как гудит луна,
как жерновами стынущей планеты
перетирает копья тишина.
— Грядите, сонмы нищих и калек
(се голос рыбака из Галилеи)! —
Лягушки кожей крытый человек
прилег за гаубицей короткошеей.
Кругом косматые роятся пчелы
и лепят улей медом со слюной.
А по ярам добыча волчья — сволочь, —
чуть ночь, обсасывается луной…
Не жить и не родиться б в эти дни!
Не знать бы маленького Вифлеема!
Но даже крик: распни его, распни! —
не уязвляет воинова шлема,
и, пробираясь чрез пустую площадь,
хромающий на каждое плечо,
чело вечернее прилежно морщит
на Тютчева похожий старичок.
РАССВЕТ
Размахами махновской сабли,
Врубаясь в толпы облаков,
Уходит месяц. Озими озябли,
И легок холодок подков.
Хвост за хвостом, за гривой грива,
По косогорам, по ярам,
Прихрамывают торопливо
Тачанок кривобоких хлам.
Апрель, и — табаком и потом
Колеблется людская прель.
И по стволам, по пулеметам
Лоснится, щурится апрель.
Сквозь лязг мохнатая папаха
Кивнет, и матерщины соль
За ворот вытряхнет рубаха.
Бурсацкая, степная голь!
В чемерках долгих и зловещих,
Ползет, обрезы хороня,
Чтоб выпотрошился помещик
И поп, похожий на линя;
Чтоб из-за красного-то банта
Не посягнули на село
Ни пан, ни немец, ни Антанта,
Ни тот, кого там принесло!
Рассвет. И озими озябли,
И серп, без молота, как герб,
Чрез горб пригорка, в муть дорожных верб,
Кривою ковыляет саблей.
ГОДОВЩИНА ВЗЯТИЯ ОДЕССЫ
От птичьего шеврона до лампаса
казачьего — все погрузилось в дым.
— О город Ришелье и Де-Рибаса,
забудь себя!
Умри и — встань другим!
Твой скарб сметен и продан за бесценок.
И в дни всеочистительных крестин,
над скверной будней, там, где выл застенок,
сияет теплой кровью Хворостин.
Он жертвой пал.
Разодрана завеса,
и капище не храм, а прах и тлен.
Не Ришелье, а Марксова Одесса
приподнялась с натруженных колен.
Приподнялась и видит:
мчатся кони
Котовского чрез Фельдмана бульвар,
широким военморам у Фанкони
артелью раздувают самовар…
И Труд идет дорогою кремнистой,
но с верной ношей: к трубам и станку,
где (рукава жгутами) коммунисты
закабалили плесень наждаку.
Сощурилась и видит:
из-за мола,
качаясь, туловище корабля
ползет с добычей, сладкой и тяжелой!..
— И все оно, Седьмое Февраля!