Выбрать главу
3
Закачусь в родные межи, чтоб поплакать над собой, над своей глухой, медвежьей, черноземною судьбой. Разгадаю вещий ребус — сонных тучек паруса: зноем (яри на потребу) в небе копится роса. Под курганом заночую, в чебреце зарей очнусь. Клонишь голову хмельную, надо мной калиной, Русь! Пропиваем душу оба, оба плачем в кабаке. Неуемная утроба, нам дорога по руке! Рожь, тяни к земле колосья! Не дотянешься никак? Будяком в ярах разросся заколдованный кабак.
И над ним лазурной рясой вздулось небо, как щека. В сердце самое впилася пьявка, шалая тоска…
4
Сандальи деревянные, доколе чеканить стуком камень мостовой? Уже не сушатся на частоколе холсты, натканные в ночи вдовой. Уже темно, и оскудела лепта, и кружка за оконницей пуста. И желчию, горчичная Сарепта, разлука мажет жесткие уста. Обритый наголо хунхуз безусый, хромая, по пятам твоим плетусь, о Иоганн, предтеча Иисуса, чрез воющую волкодавом Русь. И под мохнатой мордой великана пугаю высунутым языком, как будто зубы крепкого капкана зажали сердца обгоревший ком.
1920 Киев

В ЭТИ ДНИ

Дворянской кровию отяжелев, густые не полощатся полотна, и (в лапе меч), от боли корчась, лев по киновари вьется благородной. Замолкли флейты, скрипки, кастаньеты, и чуют дети, как гудит луна, как жерновами стынущей планеты перетирает копья тишина. — Грядите, сонмы нищих и калек (се голос рыбака из Галилеи)! — Лягушки кожей крытый человек прилег за гаубицей короткошеей. Кругом косматые роятся пчелы и лепят улей медом со слюной. А по ярам добыча волчья — сволочь, — чуть ночь, обсасывается луной… Не жить и не родиться б в эти дни! Не знать бы маленького Вифлеема! Но даже крик: распни его, распни! — не уязвляет воинова шлема, и, пробираясь чрез пустую площадь, хромающий на каждое плечо, чело вечернее прилежно морщит на Тютчева похожий старичок.
1920

РАССВЕТ

Размахами махновской сабли, Врубаясь в толпы облаков, Уходит месяц. Озими озябли, И легок холодок подков. Хвост за хвостом, за гривой грива, По косогорам, по ярам, Прихрамывают торопливо Тачанок кривобоких хлам. Апрель, и — табаком и потом Колеблется людская прель. И по стволам, по пулеметам Лоснится, щурится апрель. Сквозь лязг мохнатая папаха Кивнет, и матерщины соль За ворот вытряхнет рубаха. Бурсацкая, степная голь! В чемерках долгих и зловещих, Ползет, обрезы хороня, Чтоб выпотрошился помещик И поп, похожий на линя; Чтоб из-за красного-то банта Не посягнули на село Ни пан, ни немец, ни Антанта, Ни тот, кого там принесло! Рассвет. И озими озябли, И серп, без молота, как герб, Чрез горб пригорка, в муть дорожных верб, Кривою ковыляет саблей.

ГОДОВЩИНА ВЗЯТИЯ ОДЕССЫ

От птичьего шеврона до лампаса казачьего — все погрузилось в дым. — О город Ришелье и Де-Рибаса, забудь себя! Умри и — встань другим! Твой скарб сметен и продан за бесценок. И в дни всеочистительных крестин, над скверной будней, там, где выл застенок, сияет теплой кровью Хворостин. Он жертвой пал. Разодрана завеса, и капище не храм, а прах и тлен. Не Ришелье, а Марксова Одесса приподнялась с натруженных колен. Приподнялась и видит: мчатся кони Котовского чрез Фельдмана бульвар, широким военморам у Фанкони артелью раздувают самовар… И Труд идет дорогою кремнистой, но с верной ношей: к трубам и станку, где (рукава жгутами) коммунисты закабалили плесень наждаку. Сощурилась и видит: из-за мола, качаясь, туловище корабля ползет с добычей, сладкой и тяжелой!.. — И все оно, Седьмое Февраля!