НА СМЕРТЬ АЛЕКСАНДРА БЛОКА
Узнать, догадаться о тебе,
Лежащем под жестким одеялом,
По страшной, отвиснувшей губе,
По темным под скулами провалам?..
Узнать, догадаться о твоем
Всегда задыхающемся сердце?..
Оно задохнулось!
Продаем
Мы песни о веке-погорельце…
Не будем размеривать слова…
А здесь, перед обликом извечным,
Плюгавые флоксы да трава
Да воском заплеванный подсвечник.
Заботливо женская рука
Тесемкой поддерживает челюсть,
Цингой раскоряченную…
Так,
Плешивый, облезший — на постели!..
Довольно!
Гранатовый браслет —
Земные последние оковы,
Сладчайший, томительнейший бред
Чиновника (помните?) Желткова.
КАЗНЕННЫЙ СЕРАФИМ
НА РАССВЕТЕ, ПРАВЕДНИКОМ
ОКНО
На мужа горько жаловалась скрипка,
Такая жилистая, как и я.
Се — хрущ, полакированный улыбкой,
Ресницами пошевелил, поя.
Безумной фиолетовою спичкой
Черкнула голубь и, взметнув икру,
Дышала плавником и по привычке
Во снах кормила манной детвору.
А в липах, где обрыв, ждала засада.
По красному горюя фонарю,
И погребом от дождевого сада —
В упор и в рупор: в уши и в ноздрю.
Горели свечи в пузырях, и это,—
Ах, ах, — распахнутое в сад окно:
Гимназия; и синего рассвета —
Невыразимое, для всех одно!
Как смугленький с косичкой, в биллиардной,
Забились в угол (рама — негатив),
Плененные планидой — Ариадной,
Что вьет кадриль, задачник захватив!
Под алебардой — алгеброй, высокий
Наш век, наш Соломон сидел-гадал,
Мучительные разрешал уроки
И в крестиках сиреневых рыдал.
Коса плетеная и пелерина,
И в раме свет не синий, а мучной.
Кадриль со скрипкою я не отрину
И не захлопну теплое окно!
Жуками майскими и крепкой жилой,
Вбирающей лазурью, — навсегда
Ты, свежая, к себе расположила
Гимназии галунные года!
И в биллиардной угол есть; и это,—
Ах, ах, — распахнутое в ночь окно:
До гробовой луны и до глазета,
Невыразимое, сойдет оно!
ДЕТСТВО
1. ВНАЧАЛЕ
Очаровательный растаял аист,
И голое дитятя-индюша.
В очипке бабушка бубнит, простая:
вернулась на землю ее душа…
Как бы двойной в единой оболочке
Завязан плод был, и помолодел
(когда взыграл оборками сорочки
младенец у грудей) его удел.
Вернулась, душенька, и восвоясях
пупырышками тело поросло,
и ухо перелило бреды пасек
в кота мурлыкающее мурло…
А с горизонта погрозила церковь
(антихриста отродье, отлучу!)
мизинцем скорченным — и табакеркой,
балуясь, занялся, полез к ключу.
Резной, пощелкивавший музыкально
за пазухой амбарного замка,
на костыле висел он (возле спальной), —
худая, почерневшая рука…
Невесть куда родителево горе з
рачками и копытами брело:
чтоб я змееныша на косогоре
не придушил, чтоб горло на село
насело, жадное, и пило-пило?!
Случилось так, что круглым ртом луны
(при солнце) день, как лампу, закоптило.
Очнулись черепами валуны…
И все ж ручонки рыли печерицу
под осокорью (зонтик-шампиньон),
и вдребезги разбитой черепицы
шампанским блеском глаз был опьянен…
Мохнатые махнули махаоны
и ситчиком перемахнули чрез
домок одноэтажный и согбенный:
Чего в бурьян и бурелом залез…
Гнилое яблоко, шлепок, щепотка
трухи трутневой — и чудная быль,
когда, пропахнувший таранью, водкой,
как в воду канул пасечник-бобыль.
За косогором обернулся, куцый,
сафьяновым притопнул сапожком…
Фаянсовые в мураве пасутся
гусыни (вперевалку и шажком).
И черногузово гнездо на дубе,
в сохе которого (под треск, в сухмень)
мгновенная игла, сквозь кору-струпья,
продернула лоснящийся ремень.
Ликуя, молния на деревянный
отцовский домик возложила нимб.
Сатурн стыдливо вышмыгнул из ванны,
ванильный воздух шелестел над ним.
И плыли, таяли и снова плыли
стрекозы-самолеты, махаон
матерчатый, жуки-автомобили,
мурлыкающий (часом позже) сон.
Грозила церковь бабушке за внука:
во благовремении б утопить.
И в архалуке приплелась наука:
архаровца над грифелем зудить.