Выбрать главу
7 февраля 1921

НА СМЕРТЬ АЛЕКСАНДРА БЛОКА

Узнать, догадаться о тебе, Лежащем под жестким одеялом, По страшной, отвиснувшей губе, По темным под скулами провалам?.. Узнать, догадаться о твоем Всегда задыхающемся сердце?.. Оно задохнулось! Продаем Мы песни о веке-погорельце… Не будем размеривать слова… А здесь, перед обликом извечным, Плюгавые флоксы да трава Да воском заплеванный подсвечник. Заботливо женская рука Тесемкой поддерживает челюсть, Цингой раскоряченную… Так, Плешивый, облезший — на постели!.. Довольно! Гранатовый браслет — Земные последние оковы, Сладчайший, томительнейший бред Чиновника (помните?) Желткова.
1921 (1922)

КАЗНЕННЫЙ СЕРАФИМ

НА РАССВЕТЕ, ПРАВЕДНИКОМ

ОКНО

На мужа горько жаловалась скрипка, Такая жилистая, как и я. Се — хрущ, полакированный улыбкой, Ресницами пошевелил, поя. Безумной фиолетовою спичкой Черкнула голубь и, взметнув икру, Дышала плавником и по привычке Во снах кормила манной детвору. А в липах, где обрыв, ждала засада. По красному горюя фонарю, И погребом от дождевого сада — В упор и в рупор: в уши и в ноздрю. Горели свечи в пузырях, и это,— Ах, ах, — распахнутое в сад окно: Гимназия; и синего рассвета — Невыразимое, для всех одно! Как смугленький с косичкой, в биллиардной, Забились в угол (рама — негатив), Плененные планидой — Ариадной, Что вьет кадриль, задачник захватив! Под алебардой — алгеброй, высокий Наш век, наш Соломон сидел-гадал, Мучительные разрешал уроки И в крестиках сиреневых рыдал. Коса плетеная и пелерина, И в раме свет не синий, а мучной. Кадриль со скрипкою я не отрину И не захлопну теплое окно! Жуками майскими и крепкой жилой, Вбирающей лазурью, — навсегда Ты, свежая, к себе расположила Гимназии галунные года! И в биллиардной угол есть; и это,— Ах, ах, — распахнутое в ночь окно: До гробовой луны и до глазета, Невыразимое, сойдет оно!

ДЕТСТВО

1. ВНАЧАЛЕ
Очаровательный растаял аист, И голое дитятя-индюша. В очипке бабушка бубнит, простая: вернулась на землю ее душа…
Как бы двойной в единой оболочке Завязан плод был, и помолодел (когда взыграл оборками сорочки младенец у грудей) его удел.
Вернулась, душенька, и восвоясях пупырышками тело поросло, и ухо перелило бреды пасек в кота мурлыкающее мурло… А с горизонта погрозила церковь (антихриста отродье, отлучу!) мизинцем скорченным — и табакеркой, балуясь, занялся, полез к ключу. Резной, пощелкивавший музыкально за пазухой амбарного замка, на костыле висел он (возле спальной), — худая, почерневшая рука… Невесть куда родителево горе з рачками и копытами брело: чтоб я змееныша на косогоре не придушил, чтоб горло на село насело, жадное, и пило-пило?! Случилось так, что круглым ртом луны (при солнце) день, как лампу, закоптило. Очнулись черепами валуны… И все ж ручонки рыли печерицу под осокорью (зонтик-шампиньон), и вдребезги разбитой черепицы шампанским блеском глаз был опьянен… Мохнатые махнули махаоны и ситчиком перемахнули чрез домок одноэтажный и согбенный: Чего в бурьян и бурелом залез… Гнилое яблоко, шлепок, щепотка трухи трутневой — и чудная быль, когда, пропахнувший таранью, водкой, как в воду канул пасечник-бобыль. За косогором обернулся, куцый, сафьяновым притопнул сапожком… Фаянсовые в мураве пасутся гусыни (вперевалку и шажком). И черногузово гнездо на дубе, в сохе которого (под треск, в сухмень) мгновенная игла, сквозь кору-струпья, продернула лоснящийся ремень. Ликуя, молния на деревянный отцовский домик возложила нимб. Сатурн стыдливо вышмыгнул из ванны, ванильный воздух шелестел над ним. И плыли, таяли и снова плыли стрекозы-самолеты, махаон матерчатый, жуки-автомобили, мурлыкающий (часом позже) сон. Грозила церковь бабушке за внука: во благовремении б утопить. И в архалуке приплелась наука: архаровца над грифелем зудить.