Романтическому мироощущению, явившемуся реакцией на просветительское понимание мира и человека, прежде всего свойствен дуализм. Личность и окружающий ее мир мыслятся катастрофически разобщенными. В европейских литературах начала XIX века, при всем многообразии романтического движения, можно выделить две ведущие тенденции. Одна — «индивидуалистическая» (условно говоря, байроническая). Этот тип романтизма ставит во главу угла личность и ее протест против враждебной действительности. Дуализм выражается здесь в безысходном конфликте между свободолюбивым, мятущимся, порой наделенным демоническими чертами героем и противостоящим ему «прозаическим» обществом.
В другой ветви романтизма (особенно развившейся в немецкой литературе) главное внимание сосредоточено не на личности, а на окружающем ее мире, недоступном человеческому разумению. Двойственным представляется здесь внешний мир, скрывающий за видимыми явлениями свою таинственную сущность. Тут дуализм проявляется не в конфликте человека с обществом, а в философском двоемирии. Последний и был в высшей степени свойствен Жуковскому.
Двоемирие выступает у него как религиозное противопоставление «неба» и «земли», часто в очень сложных идейно-художественных построениях.
Идеей двоемирия проникнуты и элегии, и баллады, и песни Жуковского. Жуковский видит в образах природы присутствие тайной, мистической жизни, видит «душу», с которой может общаться его собственная душа. В «Славянке» «душа незримая» мешается с «очарованной тишиной». Образ этот бесконечно глубже представлений сентиментализма. Тютчевское понимание «мировой души» далеко отошло от безыскусственной веры Жуковского. И все же от романтического образа «сокрытой» под корой души прямая линия ведет к Тютчеву.
Не будучи сторонником индивидуалистической исповеди, Жуковский тем не менее разработал совершенный метод передачи в поэзии человеческого переживания. Место человека в мире, по Жуковскому, весьма значительно. Человеческое сознание, в понимании Жуковского, — тончайший инструмент для контакта с внешним миром в разнообразных его проявлениях, будь то скрытая обычно от человека тайная жизнь мира, будь то любые исходящие от него сигналы — его звуки, запахи, краски; более того — его вечные ценности добра и красоты.
Не давая дифференцированного изображения индивидуального характера и чувства, поэзия Жуковского замечательна другим. В ней постоянно воссоздается одно и то же душевное состояние вдохновения, воодушевления, сдержанно-экзальтированного напряжения способностей человека реагировать на впечатления внешнего мира.
Лиризм Жуковского поэтому не вступает в противоречие с конкретностью описаний, а, наоборот, требует наблюдательности и остроты реакций на окружающее. Разумеется, конкретность в поэзии Жуковского иная, чем у его предшественника Державина. У Державина — это то, что может быть — и должно быть — видно всякому, каждому человеку, и притом всегда; у Жуковского — то, что может быть замечено лишь при определенных условиях — при условиях такого душевного состояния, когда поэт слышит, как сотрясается тишина от падения листка.
Державин увидел, как отражается небо в воде и как летающие в небе птицы поэтому кажутся «плывущими на луг» («Прогулка в Царском Селе»); увидел «зелены щи», «багряну ветчину»; увидел, «как сквозь жилки голубые // Льется розовая кровь». Но услышанный Жуковским шум от падения листка («Славянка») — начало новой эры в лирике. Державин слышал падение водопада: «Алмазна сыплется гора…» («Водопад»). Блеск листка «на сумраке», шум от его падения, внезапно колыхнувшаяся волна, притаившийся в кустах и «сияющий» там лебедь — те новые конкретности мира, которые впервые увидел Жуковский.