«Солнце знает свой запад…»
Солнце знает свой запад.
Луна знает свои приливы.
Муравей знает свое завтра.
Цапля знает своих цаплят.
Все знают: солнце — небесное тело,
луна — карманное зеркальце солнца,
муравей — карликовое животное,
у цапли — одна, ей свойственная, нога.
Слепые
Ты помнишь,
а если не помнишь, то вспомни:
как пели слепые, сейчас на базаре, в Ангарске,
слепая семья —
он, она и ребенок.
И были у них негритянские лица, но белого цвета.
Мужчина играл на гармошке,
как будто растягивал лягушонка,
девушка пела,
и серьги ее распускались, как два парашюта,
девочка делала ножками:
танец она исполняла,
все остальные — присутствовали:
стояли,
моргая и не моргая.
Ты помнишь, что пели они?
И не надо, не помни:
такие же песни, как провинциальные лебеди на клеенках.
Толпа была полуодета, как все толпы на свете:
меха… кое-что из резины… тельняшки…
милиционеры с медалями… все остальные…
А те, кто поближе к слепым — не слушали пенье,
рассматривали
белые лица,
сочувствуя, но не стесняясь,
а те, кто подальше — не видели лиц, но слушали пенье,
они вынимали монеты из меди и не уходили.
Однако торговля не стала менее оживленной:
старухи в больших рукавицах
фруктовую рыбу обнюхивали, как целовали,
работали мясники топорами средневековья,
в бочонке звенел огурец, как зеленый звоночек.
Потом появилась, как львица, действительно, лошадь.
К гармошке пропал интерес:
все пошли посмотреть хорошенько на лошадь,
все,
даже четыре, как курицы, маленькие карлицы
и два лейтенанта:
с биноклем один, у второго футляр от бинокля.
Не помнишь, как падали листья?
А ты попытайся, припомни:
как листья играли, как трубки из маленькой меди,
с еще малолетних деревьев уже опадали,
уже увядая, еще не желтея,
они опадали зеленого цвета.
Солнце совсем не имело определенного места на небе —
присутствовало в каждой капельке неба одновременно.
Фосфоресцировал воздух, как испаренья
химических элементов химического производства.
Что происходило еще?
Лошадь-львицу
хороший товарищ вовлек в двухколесную тачку,
четыре карлицы купили четыре стакана
орешка сибирского кедра.
И щелкал орешек, как клюква,
И все остальные сплевывали скорлупу, когда шли, как
за эллинской колесницей, за тачкой.
Я помню тот вечер, когда фонари опускали
колокола великолепного света.
В грустной гостинице, в камере-одиночке
по телевизору кто-то играл на рояле.
Кто-то прекрасно играл, проникновенно и задушевно:
в смысле не «за душу брал», а в смысле «задушат»…
И ничего не случилось, дружок, ничего не случилось
вот и сейчас, в воскресенье, как видишь, в Ангарске.
«Когда на больших бастилиях…»
Когда на больших бастилиях
подводного государства
мигают, как колебанья,
вечерние колокола,
когда потемнеет воздух,
тогда расставляет море
беспалые перепонки
тишины.
И всякая тварь-творенье
небес, океана, суши
тогда, затаив дыханье,
спускает птенцов в гнездо.
Темнеет корабль корсара, —
он гасит огни живые,
и парус, как белый ангел,
на перышках убегает.
Что птица? — Небесное тельце.
Что рыба? — чертеж лекалой;
что звери пустынь? — пушинки;
корабль со своим бушпритом —
комарик с невредным жалом;
луна — это капля в море,
ни больше, ни меньше — капля
тишины.
Когда замигает бронзой
вечерний колокол моря
и восемь веселых лун
расставят свои зеркала, —
обманывайся, товарищ! —
тогда накануне страха
опущенными парусами
развлекается тишина.