Все прекрасно.
Как скорбела страна!
Левитан диктовал сорок подписей соболезнований.
Подписалось:
много популярных правительственных фамилий
и несколько менее популярных.
Живое зеркало
1
В комнате у меня канделябр —
семь свечей, как семь балеринок в огненно-красных платочках.
Балеринки балуются:
чокаются рюмочками и смеются.
Я — советский султан.
В комнате у меня, в сумраке — семь львов.
Львы не дрессированы,
у львов библейские очи и расстояние между клыками, как
между Сциллой и Харибдой.
В комнате у меня и готические и современные шпаги.
Любой Лобачевский перепутает энную цифру нулей,
перечисляя плебеев, временщиков и антигероев,
искалеченных мной во все времена —
от Гренады до Иерусалима.
Эта сталь — для дуэлей.
В комнате у меня — где донна Анна? — статуя Командора.
Где донна Анна, вся живая, вся египтянка, вся в браслетах,
с трепещущим телом?
Статуя Командора, как и драматургический призрак — перл
какой-то каменоломни.
Но в уста Командора я вмонтировал магнитофончик,
чтобы в самый ответственный мой момент
он проповедовал чепуху сентиментальных сентенций.
Я приручил большую бабочку,
которой нет ни у одного коллекционера во всей вселенной.
Она существует столько, сколько я существую, и намного
больше.
Она прилетает
и опускается на мраморный мой подоконник.
Мы говорим только о том,
что знаем только она и только я.
Она облетела все уголки земного шара (если у шара могут быть уголки).
Она не знает ничего постороннего,
а то, что знает, — только тайна.
У меня есть пишущая машинка.
Собственно говоря, это не пишущая машинка,
а портативное фортепьяно.
Я касаюсь клавиш подушечками пальцев,
когда появляются красные искры на моем вечернем небе.
Если комната — миниатюра мира,
не пожелал бы кому-нибудь моих миниатюр.
В комнате у меня — зеркало.
2
Вечерами, когда угасают на небе
нежные искры солнца,
когда замигает бронзой
вечерний колокол моря,
и восемь веселых лун
расставят свои зеркала —
занавески в зеленых и красных рассеянных пятнах,
на улице — вымышленные фонари,
в сумерках только молнии освещают комнату мельканием, —
тогда вульгарно и страшно гремит государственный гром.
Так во времена бонапартовских и революций Панчо Вильи
перед казнью гремели двадцать два барабана.
И змеиные ливни, как змеи Лаокоона,
рушат мое единственное окно.
Акварельные стекла
выпадают из рам и улетают в пространство грозы по диагоналям.
И сквозь рамы-решетки моего животного мира
рушатся в комнату туловища змей.
Балеринки мои — все семь — трепещут от страха.
Они заливаются стеариновыми слезами,
их огненно-красные платочки опускаются ниже и ниже и
угасают в бронзе.
Львы, лежавшие в мраморных позах сфинксов,
встают по-собачьи на задние ноги,
от ужаса лая, как псы,
опрокидываются на спину
и подыхают вверх лягушачьим брюхом.
Бесполезна борьба!
Многое множество змей!
Бейся, бейся, мой мотылек!
Это бабочка выпускает глубоко затаенные когти
(а змеи встают на хвосты,
клубятся уже над моей головой!),
налетает на змей,
вынимает из комнаты их, как из чугунка спагетти,
и выбрасывает, покачнувшись на крыльях, в окошко,
но, ужаленная, опадает куда-то в темноту и в мелькание молний.