4
Луна
то светила вовсю, то совсем не светила.
То есть не было никакой на свете луны.
То есть в нескольких случаях были лампочки фонарей,
а в остальном — была тьма.
Я, как и все во вселенной, был в праздничном состоянье,
то есть попросту пьян.
Перекликаясь с замаскированными фонарями,
деревья стояли, как всадники в красных плащах.
Да высоко-высоко в поднебесье
комнатная собачонка лаяла, как огонек.
На скамейках никто не сидел — все лежали:
в одиночку или попарно,
кто с девушкой, кто просто так, от нечего делать.
И у лежащих блестели вставные зубы (изумительным блеском!),
как светлячки факельных шествий.
Где-то кто-то играл на гитаре какую-то абракадабру.
Было холодновато.
И куда же я шел?
Та-ра-ра, догадаться нетрудно.
Я, естественно, шел в парикмахерскую.
Теперь, слава богу, ни для кого не секрет, что в районе
Куракиной дачи
функционирует круглосуточная парикмахерская,
где тяжелые травмы души
превращают при помощи ножниц
почти в никакие травмы,
где при помощи полотенец-компрессов
приводят в нормальное положенье маниакальное состоянье.
Там мои парикмахеры —
девушки с демоническими усами.
Бритвы у них большие, как алебарды.
Это — моя бригада коммунистического труда.
При помощи алкоголизма, то есть местной анестезии,
они отделяют не голову от туловища, а туловище от головы
(а голова пока отдыхает в мраморной чаше),
обрабатывают туловище с нежностью, свойственной девушкам,
у которых усы,
и приживляют его потом к голове, ну и так далее.
(То есть, в каждой башке, в том числе; и в моей, — свой бардак
и свои идеалы).
Уже зажигались одни огоньки в каменных коридорах кварталов.
Просыпались и засыпали дети мои — трамваи.
Потому что у меня не было сосок-пустышек,
трамваи никак не могли окончательно ни проснуться, ни заснуть.
Скоро и в голубых небесах запестреют простые птицы.
Говорят, птицы плачут.
Не знаю.
Не слышал.
Ну, да бог с ними, с птицами и со слезами.
5
Я сидел и курил на скамейке из камня.
И мусолил свои потусторонние мысли.
Рассветало.
Деревья, которые в темноте были сплошными, как монументы,
теперь разветвлялись.
Улетало несколько листьев.
Появились в окрестности дачи красные флаги и транспаранты.
Проскакал какой-то автобус — ковбойский конь.
Пульс мой бился все тише и тише,
и, когда он стал абсолютно нормален, ко мне подошли.
Их пьяные лица были так вдохновенны,
как литавры краснознаменных оркестров.
— А, — сказал я, — если вы хулиганы, то не бойтесь,
подойдите поближе.
— Мы не хулиганы, — сказали они, обиженные до глубины
души, —
мы амнистированные убийцы. Мы дети-цветы,
букетики нравственности к юбилею. А ты кто
такой? —
сказали они и с достоинством вынули по револьверу.
— Я иностранец.
— Но не негр, не индус, не китаец и не араб, — поразмыслил
один, —
у тебя для такого случая что-то бледнолицая морда.
— Молодец! — похвалил я его. — Только я говорю о стране.
Каждый в мире
вчера и сейчас и когда-нибудь есть иностранец.
Потому что на нашей земле существуют мильярды
стран, их столько же, сколько людей. Вы живете в
своей, я в своей. Так и вы для меня иностранцы.
— Вот как заговорил! — возмутился один. — Ты, как я
предполагаю, незаурядный мастер художественного
слова. Но мы
простые советские амнистированные убийцы. Нам
подавай патриотизм.
— Ты не обидишься, — попросил другой, — если мы
постреляем в тебя немножко из револьверов?
— Какая обида? — воскликнул я с изумленьем. — Я уже
тридцать лет живу в состоянье расстрела. Так
стреляйте же, юноши, а я пойду туда, куда шел.