Выбрать главу
там жительницы — Мойры, одни орлы, за прорицанье моря, прилив, отлив,
за то, что — Эсмеральдой! — цыганка — блуд! За то, что осмеяли, а я — люблю!
В цепях, в слезах целуясь, мы жжем мосты, люблю ее за лунность ничьей мечты,
возговорит с звездо моя звезда, что с узником я вою, трясусь в кустах
с убийцей (лоб ломайте! — спасать не позову!), за то, что я, лунатик, еще живу!

В Гагре

Ты помнишь третье море тех времен? То море не без нас и не без неба. Виднелись волны. Небо лунатизма. И мы. Но нас не двое, — вдвое дети в толпах телес, на пляжах отпылавших, кто с полотенцем, кто в очках чернильных, сандалии, сомбреро из соломы. А горы в красных лилиях. Но не закат. Безлунность. Бледность. Не плакал — там… Неправда. Нет. Не я. Уже потом — я плакал. (И потом не плакал! Слезы лишь без слов имеют титул слез. А слово «слез» уже не коронованной персоной в стихах стоит, а так себе, короной к рифмовке, скажем, «грез».)                               Послушай, ты, дитя второе, женское, ты, греза тех трех морей, тех трех времен Тебя, — кто ты? Ты — суть моей судьбы святынь и таинств? Ты — только тело, что с двумя глазами? Жива ли ты? А может, эта кожа — лишь мой папирус, на который знаки я наносил, выписывая влагой все волосы твои, живот, колени? И в ночь на третье море, третье время тебя любил, а утром — испарилась? И я один. В испарине стою. Прости за прозаизм… Но                           мы стоим под пальмами (прости за поэтизм). Павлин пленяет самку. Мерзкий мерк. Чирикают цикады. Бледность.                               Ты мерещишься мне птицей у плетня (сталь-санаторий, ну, и сталь-плетень!) на двух ногах, а на лице — два глаза! Не бойся. Час у бесов — не сейчас. Я камень поднимаю, но не кину. Лети в полет! Там, в поднебесье — клекот! Там — торжество! Там — стая. Не отстань! Там клювами уже клюют кого-то, тварь живу или мертвечину — мясо! Лети и ты, чтоб клюв — наперевес! Лети, ты, лепет трех морей и трех времен! Ты в поднебесье — только точка моих чернил… Передо мной папирус, и утром знаки новые на нем не знаю, — зазвучат, не зазвучат, но — не твои, ты — с теми, там. А камень я поднесу к лицу, и он тик-таком ответит мне (и у него — два глаза!). И я отвечу. Положу потом подальше. Чтоб какой молотобоец не перестроил, — во главу угла! Пусть — сам лежит и сам — тихонько дышит сам по себе…

Отплываем

Васильки уже и маки — асфодели, листья как младенцы птичьи — клювы, глазки. Это наши души, души в царстве смерти, как на цыпочках, на лапках с коготками.
Красота. Волненье Стикса — блеск без блеска. Апельсиновые тучи. Воздух в звездах. Кто-то всхлипнул. Или это — чувство часа? Лишь трехглавый лай без цепи пса Цербера.
Вот лицо его без мяса у Харона, а весло его из камня в волнах вялых. Кудри черные с крылами у Таната. Меч конца теперь целую: — Здравствуй!
Души, души, вот и башни там, темницы. В лодке люди. Отплываем: ныне — тени. До свиданья, или проще — не прощайте! Может, будет лучше меньше, но — не хуже!

«В эту осень уста твои…»

В эту осень уста твои я оставил на них, морях. А их было по счету — три. Только три, не моя.
Поздравляю твои глаза. Воздух весел, и — кувырком птиц надмирные голоса… Ты, как птица, — листком!
Эту осень с устами лиц, с голосами, с праздником глаз, поздравляю с плодами птиц или с листьями ласк!
В эту осень есть всякий плод, лишь ромашек — нет. Не гадай!.. Третье море белым-бело, как Великое Никогда.