Жестом жонглера отбрось одеяло.
Как хорошо:
Ева твоя в целомудренных травках волос.
Хочешь, целуй ей лицо проспиртованными устами,
хочешь — вышвырни вон и свисти, соловей одинокий.
Сеть занавески чуть светится и сигарета сверкает.
Утро и труд.
Хуже проснуться, комната в капельках солнца.
Как по утрам, осмотреться окрест — кто там справа?
И обнаружить, что справа лежит Чингиз-хан.
Без восклицательных знаков!
Просто — проснулся, что-то мурлыкает сам по себе,
шестнадцать косиц
то ли завязывает в узелок, то ли распускает,
желтый живот (неудивительно, желтая раса),
ниже — фигура, которая украшает мужчин
(отчаиваться не надо, ведь у тебя тоже — фигура).
— Знаешь, кто я? — воскликнул он.
Знал я.
— Я знаю, — хотел я сказать, но зевнул.
— А, ты молчишь, и уста в судорогах от страха!
Не от страха, — зевал.
— Думаешь, чудеса?
Я думал о Еве.
Вчера выступал.
Были люстры Концертного зала.
Множество лиц — фруктовых в малиновых креслах,
ушки для слушанья.
Аплодисменты.
(Рифмы я произносил о любви и о боли.)
Вот и записка из зала:
«НЕ ПОДУМАЙТЕ ЧЕГО ПЛОХОГО. ЖДУ ВАС У ЗЕРКАЛА,
ЕВА».
Этот чудесник, — фигура болтается, как поплавок.
— На, завернись, — я бросил халат. — Только не хохочи, —
предупредил я.
— Я с предрассудками и не люблю, когда по утрам всякая
сволочь хохочет.
— Хочешь кумыса?
— Пусть пива…
Но на полу уже появились кувшины кумыса.
Пена прелестной расцветки, как мыльные пузыри.
— Выпьем с утра! — воскликнул он на одеяле, в халате.
Что оставалось? Я опустился в кресло, с кувшином, в трусах.
— Ну, как жизнь? — вопросил я с ненавистью, — как
здоровье?
— Гол, как монгол, — распахнулся. — Как в энциклопедии
желт. И у тебя, — он оживился, — морда не без желтизны.
Глазки припухли.
— Утром желтеет с похмелья русская раса. Пухнет чуть-чуть.
— Если ваше похмелье будет длиться века,
вы пожелтеете сплошь. Знай, что рожденный с кувшином
кумыса
не пьет по утрам из обкусанной кружки пиво.
Ужас!
Узрел я у зеркала двадцать дев.
Девы двуноги, кудри у них — как фонтаны!
Все с записными книжками (ах, автограф!). Все красномясы. В
одежде.
Было, все было:
проснешься в испарине,
шаришь, дрожащий, шнурки-башмаки,
ужас — в ушах,
молнией — к лифту,
весь исцарапан,
весь лихорадка,
будто сражался всю ночь со скалой!
(Знаем, все знаем,
но даже в душе
я не сторонник сексуальных революций.)
Ева стояла одна… с яблоком. Обнажена.
Но не об этом. Пред взором моим стояло и по три и… тоже
обнажены.
Перевидал я достаточно этих… ню.
Если же начистоту:
все сейчас ходят так в СССР.
Но — с яблоком…
Ева!
Волосы — розы, склянки-коленки, радость ресниц,
твой треугольник страсти — занятный, весь в травинках.
И — с яблоком!
Грешным своим языком я сказал:
— Сей плод — девиз грехопаденья. Вы девственница?
В кои-то веки тебя ожидают у зеркала,
жарко жалея,
или коленку подсовывают, чтобы трогал,
вот и хватаешь, влюбленный, эту Еву с косицей (грудь —
виноградна!)
а поутру получается:
справа лежит Чингиз-хан.
Бок о бок, тоже с косицами, но… в том-то и дело.
Что тебе здесь, мой монгол?
Мне нужно меньше, чем человеку. Где Ева?
Он:
— Вдумайся, дурень:
уснул ты, или проснулся,
не все ли тебе одинаково, —
с Евой ли, сам ли с собой, с Чингиз-ханом?
Даже последнее, я бы сказал, перспективней
(в историческом смысле),
вот просыпаются два,
нету претензий:
вопросы-ответы…
Уже обсуждая абсурды тринадцатого века
да царства двадцатого, — театры террора, —
я, телепатически, что ли, а может, взаправду — желтел.