И кстати бы! Давно пируют гости;
Давно в кратерах жертвенных вино
Пред статуи богов принесено
И розлито рабами на помосте;
Давно и навык и талант прямой
В науке пиршеств поваром показан;
Давно и пес цепочкой золотой
К тяжелому светильнику привязан…
А всё еще пирующим венков
Рабыни на чело не возлагали
И пышных лож еще не устилали
Живым ковром из листьев и цветов;
Но каждое покрыто было ложе
Иль тигровой, иль барсовою кожей.
Среди чертога ложа с трех сторон;
Одно из них с серебряною сенью:
С приличной для пирующего ленью
Возлег на нем сам Нерон-Аполлон.
Он в одеяньи светоносца бога:
Алмазами горит его венец;
Алмазами осыпанная тога
На олимпийский шита образец
Из белоснежной, серебристой ткани;
Ни обуви, ни пояса на нем;
Резной колчан сверкает за плечом;
Лук и стрела небрежно сжаты в длани.
У ног его Софоний-Тигеллин,
Наперсник и всемощный властелин.
За дочерей Германика когда-то
В Калабрию он выпровожден был
И рыбаком дни жалкие влачил,
Пеняя на решение сената;
Сетями хлеб насущный добывал;
Привык к труду, не знаемому с детства,
И вдруг — отец богов ему послал
Нежданное, богатое наследство!
Купивши право снова въехать в Рим,
Явился он средь мировой столицы,
Завел коней, возничих, колесницы
И отличен был Нероном самим.
Коварный, ловкий, наглый и пригожий,
Он образцом был римского вельможи.
Эпикуреец, баснословный мот,
Он Энобарба изумил недавно
Своею роскошью и выдумкой забавной.
На пруд Агриппы был им спущен плот,
Уставленный трапезными столами
И движимый десятками судов;
Придворные, одетые гребцами,
Под звуки лир и голоса певцов,
Вздымали мерно весла золотые
И медленно скользили по воде;
Когда ж на тихо дышащем пруде
Заколыхались сумерки ночные,
В густых садах зажглися фонари,—
И длился пир до утренней зари.
По берегам стояли павильоны;
У их порогов, с пламенем в очах,
С венками на заемных париках,
Гостей встречали юные матроны.
Бессильны кисть, и слово, и резец
Для этих жриц и избранниц Гимена…
И вот уже двурогий свой венец
Сронила в море сонная Селена…
Но Тигеллин в пирах не забывал
Ни гласных дел, ни тайных поручений…
Теперь, под гнетом смутных размышлений,
В триклиниум к Нерону он вступал.
Но понемногу стал повеселее,—
И скромно улыбается Поппее.
В тот день Поппея ездила с утра
По форуму; пред ней рабы бежали;
Испанские мулы ее теряли
Подковы из литого серебра;
Чернь жадная квадригу окружала,
Кричала: «vivat», простиралась ниц…
Потом Поппея ванну заказала
Из молока девятисот ослиц;
Потом на пир заботливо рядилась:
Бесценным мирром тело облила,
Бесценный жемчуг в косы заплела
И вечером в триклиниум явилась,
Прекрасна, неизменно молода,
Как томная вечерняя звезда.
Под складками лазурного хитона,
Прозрачного, как утренний туман,
Сквозит ее полуразвитый стан,
Сквозит волна встревоженного лона.
Гибка, стройна, как тонкая лоза,
С приемами застенчивой девицы,
Поппея на стыдливые глаза
Склонила белокурые ресницы.
Казалось, эти детские уста
Одни приветы лепетать умели
И в этом взоре девственном светлели
Одна любовь, невинность, чистота…
Но кто знавал Поппею покороче —
Не верил ни в уста ее, ни в очи.
Давно ли на Октавию она
Бессовестно Нерону клеветала
И скорбную супругу заставляла
Испить фиал бесчестия до дна?!!
…Пронеслась гроза,
И прошлое давно забыто было,
А в настоящем — новая беда!
В созвездии младых красот тогда
Взошло другое, яркое светило…
Досужий Рим, в честь новой красоты,
Жег фимиам похвал и тонкой лести
И рассыпал поэзии цветы.
Сам кесарь с юной римлянкою вместе
Любил бывать, любил ей угождать,
К Поппее охлаждаясь понемногу;
Но та свою душевную тревогу
Старалася от кесаря скрывать:
В ней зависть, гнев и ревность возбудила
Последняя камена — Максимилла.