«Трамваев в Питере мало. Но все же ходят. Ходят, главным образом, на окраины. Вагоны переполнены. Сзади прицепляются, особенно у вокзалов, дети с санками, дети на коньках, иногда целыми поездами, – так писал об этой зиме В.Б. Шкловский, писал следующей весной. – В трамваях возят почту. Сейчас по воскресеньям платформы, прицепляемые к трамваям, возят грязь и мусор из временных свалок, устроенных на улицах. Одна из них на углу Невского и Литейного».
Немудрено, что появление трамвая казалось чудом, и еще большим чудом казалось, что попал в этот переполненный трамвай, куда лезут без билета, ведь во времена военного коммунизма проезд был бесплатным.
Отнюдь не странно, что трамвай этот заблудился в бездне времен. Город представлялся то Вифлеемом, то Вавилоном. В нем все меньше оставалось от жизни, все больше от истории, искусства.
«Это был праздник всесожжения, – вспоминал тот же В.Б. Шкловский. – Разбирали и жгли деревянные дома. Большие дома пожирали маленькие. В рядах улиц появились глубокие бреши. Как выбитые зубы, торчали отдельные здания. Ломали слабо и неумело, забывали валить трубы, били стекла, разбирали одну стенку вместо того, чтобы раскручивать дом, звено за звеном, как катушку. Появились искусственные развалины. Город медленно превращался в гравюру Пиранези».
Вполне возможно, что Нева представится Сеной или Нилом, что за окном промелькнет бейрутский старик, умерший год назад. Времена и страны смешались, наложившись друг на друга, как и положено в «петербургском тексте».
А вот последствия хронического голода, потому что в ту зиму чудовищно голодали: «Мы ели странные вещи: мороженую картошку, и гнилой турнепс, и сельдей, у которых нужно было отрезать хвост и голову, чтобы не так пахли. Мы жарили на олифе, вареном масле для красок, сваренном со свинцовой солью. Ели овес с шелухой и конину, уже мягкую от разложения. Хлеба было мало. Сперва он был ужасен, с соломой и напоминал какие-то брикеты из стеблей, потом хлеб улучшился и стал мягким. Мы ели его сознательно».
Совсем уж невыносимое из этого видения вытеснено. В стихах сказано о зеленной, а ведь магазины и лавки назывались «Мясная, зеленная, курятная». Как эмблема мясной торговли рисовался огромный золотой бык, как эмблема торговли овощами – кочан капусты, морковь, репа. Войдешь – по прилавкам рябчики, тетерки и зелень.
Все это в прошлом, грезится. Как грезится и дощатый забор в переулке, давно растащенный на дрова.
Ради чего эти лишения, этот мучительный алхимический процесс?
В одном из вариантов вместо «тени» сказано «звери». Так логичнее, ведь люди и звери – это ступени в общей эволюции, где занимают свое место и планеты. Недаром дело происходит у входа в зоологический сад. Прежде зоосады были организованы по единому принципу – от низших к высшим, это и есть «лестница Ламарка», даже сами зоологические сады располагались террасами, чтобы переход от одних к другим был предельно нагляден.
Тут конец алхимического делания, его результат. Человек осознает себя неотъемлемой частью мироздания, его звеном.
Почему развязка стихотворения так грустна, можно догадаться, вспомнив о развязке упоминавшихся выше «Записок сумасшедшего». Тяжко чувствовать отклик на каждый сдвиг мироздания, каждый его звук. Слабые расплачиваются безумием, сильные – бессмертием или смертью.
Об участии Гумилева в «Таганцевском заговоре» говорить не станем. И потому, что предмет этой статьи – поэтика Гумилева, а не его биография, и потому, что участия, собственно, не было (не было, утверждают и историки, и заговора). Самое большее, в чем могли обвинить Гумилева, ведись дело согласно закону, это недоносительство. Для человека чести само слово «донос» противно. И сколь бы ни казалась отвратительной Гумилеву новая власть, он деятельно работал, вел кружок в литературной студии, читал лекции, заседал в издательстве «Всемирная литература», потому что совершенно искренне считал: научить писать стихи можно любого, а стихотворство открывает весь мир, позволяет увидеть прежде невиданное.
Тем не менее Гумилева арестовали и расстреляли. Расстреляли как борца против Советской власти, но редко, кто повлиял на чуждую ему советскую поэзию так, как повлиял Гумилев, и редко в ком советская поэзия так нуждалась. Причем влияние его заметно и в самом первом сочинении, которое следует рассматривать как советское. Это поэма «Двенадцать» А.А. Блока.
Вспомним первую строфу из цитированного стихотворения «Христос».
Христос окликает их, и они следуют за ним, чтобы блюсти иную паству и ставить иные невода.
А не то ли в «Двенадцати», разве что перечислено чуть в другом порядке. Однако ведь перечислено поэтом. Порядок шествия прежний.