Стив О’Нил был еще вполне безмятежен. Все ему удавалось. Родившись в семье, лишь недавно разбогатевшей, он не выглядел выскочкой. Он не вычеркнул ничего из прошлого своей семьи, хранил память о ее смутном происхождении и голодной Ирландии, покинутой его отцом сорок лет назад. В Ирландии старый О’Нил голодал до того момента, пока не изобрел чудодейственную пружину для крысиной ловушки, избавившей часть Восточного побережья от опустошавших ее грызунов. Сейчас О’Нилы возглавляли целую империю стальных пружин, их знали в самых элитных кругах от Бостона до Балтимора, чьи светские приемы Стив посещал. Это не помешало ему несколько раз порезвиться в трущобах Нью-Йорка. Там он и открыл для себя радость слушания и исполнения музыки. Довольно часто, вернувшись домой, Стив часами наигрывал по памяти негритянские мелодии. Он любил звучащую в них ностальгию, их быстрые и прерывистые ритмы. «Вот оно, мое: хандра и любовь к наслаждениям, причудливый коктейль», — думал он. Но он был неправ: будучи тем реалистом, каким его воспитала Америка, он, хотя никогда не видел землю своих предков, хранил в душе частичку Ирландии, и неподвластные ему грезы следовали за ним по свету.
Но, приехав в Париж, Стив проклял свое богатое воображение. Плывя на корабле, он представлял, как гуляет по улицам, заполненным красивыми молодыми женщинами. Да, особая изысканность всюду бросалась ему в глаза, особенно в тех высокопоставленных кругах, где он побывал в первый месяц. Но что за сумасбродство! Разве Gay Paris, где отец сулил ему золотые горы, — это женщины, одетые по-турецки, по-русски, в японских платьях, тюрбанах, перьях, в манто венецианских дожей? А парижанки с густо накрашенными губами и ресницами, пахнущие духами, чьи названия были одно причудливее другого, — он особенно страдал от этих запахов, уже через полчаса становясь больным. Март стал для него просто пыткой: не зная преград в искусстве обольщении, он теперь сам не осмеливался сделать и шага в сторону какой-нибудь парижанки. В то время как они не отставали от него: «О! Какой у вас прекрасный французский, месье О’Нил, а говорят, что вам удается все, за что вы ни беретесь! Законы физики и английская литература! И спорт, и аэропланы!»
По прошествии трех недель Стив стал мрачен и мечтал лишь о возвращении в Америку, решив провести остаток отпущенного ему года в полетах на аэропланах. И когда друзья зазвали его на новую версию туретчины, что-то вроде оперетты под названием «Минарет», он дал себе слово, что это в последний раз. Входя в ложу, с мрачным удовлетворением он нащупал в кармане небольшой конверт: это был обратный билет в Нью-Йорк.
Зал был набит битком. Запахи кипариса и кедра становились все нестерпимее. Стив провалился в кресло, страдая от мигрени. Когда одна дама, метрах в десяти от него, стала расправлять складки своей кисеи, ему показалось, что его голова вот-вот расколется, и он вцепился в ручки кресла. Его спутницы без устали кудахтали, иногда поправляя свои хохолки на шляпках. Расфуфыренные курицы, самки фазана. Стив всегда питал отвращение к дичи. Одна мысль о ней вызвала у него тошноту. Он закрыл глаза.
— Эти американцы, у них такие манеры, — перешептывались княгиня и банкирша, сопровождавшие его. — Если бы он не был другом Вандербильтов…
Стив начал проговаривать про себя список пружин, изготовлявшихся на заводе в Филадельфии. Зазвучала томная музыка, но он отсчитывал пружину под номером одиннадцать-бис и не открыл глаза.
Должно быть, Стив заснул. Через пять минут, — а может быть, через три четверти часа, он так и не понял, — его разбудили крики и аплодисменты. Томная музыка, ввергшая его в сон, сменилась более оживленной. Он взглянул на сцену. Декорации были достаточно банальны: стилизация под восточный город — ковры и подушечки, лазурные плитки, персидские шатры. Зато краски были удивительны: здесь соединялись ярко-синий и малиновый, хромовая желтая и киноварь, изумрудно-зеленый, сапфировый, алый. Провалы глубоких теней, пурпур, фиолетовый, переходящий в черноту. Колорит, выбранный Пуаре, мог поразить любого, кто три года назад не открыл для себя русский балет. Но Стив пережил еще более сильное потрясение, когда на сцене вдруг появилась юная одалиска, снедаемая сладострастием. Оправившись от первого удивления, он смотрел только на нее. На голове у нее был огромный тюрбан, расшитый золотом. Она почти не была накрашена, лишь глаза подведены карандашом — большие зеленые глаза, вытянутые, похожие на тигриные, — и что-то кошачье затаилось в складках губ. Она улыбнулась — и зал вздрогнул.