Выбрать главу

Каждый день, каждый миг метряная мельница перемалывает судьбы, жизни, смех и слезы. Равномерно, безостановочно работают жернова, чтобы в итоге лишь пылью суеты незаметно осесть на рваных кроссовках заснувшего бродяги.

Надышавшись

Последний день в Москве. Вдох–выдох. Гарь, шум, гул. По сути, этот город — лишь обтекаемый, неуловимый образ. Межпараллельный вневременной мираж суеты. Глаза "рвет" блеск начищенных витрин. И, как обычно, нет солнца. И, как обычно, — застывшее серое небо над головой, высокое небо.

Последние часы в Москве. Мыслями уже дома. Сердцем — здесь. Двойственность человеческой натуры рвет душу на куски. Словно птица, расправив крылья, облетаю свои владенья. В легких воздух свободы, чистый, хрустальный, несмотря на гарь, дым и грязь. Через широкие, бесконечные улицы, через проспекты, бульвары и вскоре зазеленеющие парки пересекаю город, прощаясь с каждым домом и закоулком. И на память раздариваю себя Москве. Как монетки в море бросают (в надежде вернуться), так и я "кидаю": сердце — в Чистые пруды, душу — возле Храма Христа Спасителя. И даже по Садовому кольцу, рядом с урнами для мусора валяются куски — части меня. На память. Чтобы вернуться.

Еще не тоска, предтосковье разливается по венам, когда всеми внутренними рецепторами ощущаешь: уже все. Не исколесишь завтра Тверскую, не спрячешься в тени величественных зданий, не побежишь наперегонки с ветром с Воробьевых гор. И, растворяясь в особенном гуле московских улиц, пытаешься напоследок вобрать его в себя, пропитаться им до самых кончиков пальцев. На память.

Запутавшись в сетях улиц, заплутав специально, с наслаждением вдыхаешь атмосферу потрепанных особняков. На антресоли моей памяти закидываю узкую щербатую улочку — параллельный мир громады–города, и белоснежную церковь с голубыми куполами у подножия высотной гостиницы (в самом центре современных новостроек), и Настасьину улицу, Поварской переулок, Гоголевский бульвар — все это мое, до капельки, до песчинки все это теперь в вечном хранилище воспоминаний. С ресниц срывает слезы ветер. Отдираю себя от Москвы, отвоевываю… Вдох–выдох. Покидаю столицу, меня уже нету. Напоследок вдыхаю высокое небо и гладко–холодные дома, вдыхаю суету улиц — отшум жизни.

Последние минуты в Москве, а потом разлука длиною в жизнь. Уставшая, разбитая, опустошенная, надышавшись Москвой, еду домой. На верхней полке, сжавшись в комок, рыдает тень моя, глотая слезы. Вдох–выдох. Москвой не надышишься.

Сто лет полуночества

О чем это, интересно, думал Маркес, когда писал "Сто лет одиночества"? Все‑таки о чем мог думать человек, писавший такой роман?

Может, он мечтал: "Эх, закончу сейчас историю о том, как Ремедиос Прекрасная вознеслась на небеса, и пойду выгуляю собаку". А была ли у Маркеса собака? И какой породы? Нет, у него наверняка был бойцовский петух вместо собаки. И Маркес подумывал, временами поднимая голову от своей волшебной рукописи: "Вот допишу главу, и пойду зерна насыплю петуху". Или лучше не петух, а так: "Закончу скоренько главку и сварю жене кофе". Наоборот: "Жена сварит мне кофейку, а я попишу…"

Неужели Маркес сам испытал всю боль, равнодушие и лицемерие одиночества, о котором писал? Человек, не познавший полуночной тоски, не может ТАК писать. Человек, не встретившийся глаза в глаза с одичанием одиночества, не может ТАК видеть, Так рыдать и чувствовать. Не может.

Об одиночестве не говорят. О нем молчат. Тихо, грустно, как о любви. Сочиняют песни и пронзительные стихи об одиночестве, как о любви. И сердце болит от одиночества, как от любви — горько, с надрывом.

Сигаретный дым в форточку тонкой струйкой, запах кофе по всей квартире и пустынные комнаты, тихие комнаты — первые признаки. Не любви. Одиночества. Когда молчит телефон, а стучат не в твою дверь. Опять к соседям.