Прощаясь с дедушкой, Гриша захотел хоть немного поработать рядом с ним. Взял лопату.
— Да мы тут сами, — сказал дед. — Ты вот учись музыке. Да так учись, чтоб не краснеть за тебя… Учись. Такая у тебя дорога. Э-э, Грыць… — дед смотрел на внука сквозь необычные для него слезы. — Если и вправду ты станешь музыкантом, то умирать буду спокойно: значит, и я прожил на свете недаром. Совсем недаром…
Больше говорить дед Конон, видимо, не мог. Опустился на кочку, кивнул внуку на другую. Оба сели, чтобы помолчать перед дальней и такой долгожданной дорогой.
Над болотом, которое совсем недавно слышало только проклятия да стоны, теперь разливались дружные, веселые песни. Люди пели о родных лесах, о голубых туманных вечерах, о любви, обо всем таком далеком от той вонючей черной грязи, которая чавкала и хлюпала под ногами.
По небу пролетели самолеты. Девушки, на минуту расправив спину, помахали им вслед. Уходя с болота, Гриша тоже махал большим тяжелым самолетам.
…Стоя в кузове автомашины и глядя на быстро убегающие назад родные места, Гриша чувствовал, что оставить свой край навсегда он не сможет: будет скучать по этим топям, по тихим заводям рек и озер, по шелесту ольшаника и скрипу аиста, по всему, что окружало его с детства. И в сердце его рождалась какая-то новая, светлая музыка.
Проводив внука, дед Сибиряк почувствовал пустоту в душе. Без всякого интереса посмотрел в ясное небо, где опять появились самолеты. Надсадно гудя, они гусиным строем летели на восток.
— Смотрите, смотрите, кто-то упал с самолета! — вдруг закричала Зося.
Воткнув лопаты, люди распрямили спины. Даже черная железная рука экскаватора застыла в воздухе.
На другую сторону экскаватора, там, где канал для спуска воды с Чертовой дрягвы был уже готов, упала огромная бомба, раздался взрыв, в небо взметнулась черная туча болотной грязи.
Дед Конон долго смотрел на то место, где минуту назад был готовый канал, а теперь кружилась грязная, ржавая пена, прыгали и лопались мутные пузырьки. По всему болоту пошел густой, гнетущий смрад.
Старик покачал головой. Вышел из канавы. И нахмурился, стоя возле развороченного болота.
— Тато! Тато-оо! — послышался надрывный крик Оляны.
Конон Захарович оглянулся. По болоту бежала перепуганная, раскосмаченная Оляна.
— Гриша! Гриша! Где Гриша? — задыхаясь, кричала она.
Конон Захарович развел руками:
— Так уехал же.
— Что ж я наделала? Что я наделала! — Оляна ухватилась за голову и заголосила.
— Да что случилось? — направился к ней Конон Захарович.
— Война! Война! Немец уже идет на Лунинец и Барановичи. И Гриша ж поехал через Лунинец! Сынок! Сыночек! — кричала Оляна, глядя через болото.
На северо-востоке слышались частые глухие взрывы и гул самолетов.
Дед Конон с яростью, будто под ногами лежал давний лютый враг, воткнул в болото старую, удобную, но теперь уже никому не нужную лопату.
Люди побежали домой.
На опустевшем болоте, как обожженная громом верба, стояла одинокая, несчастная мать.
— Гриша!
— Сынок!
— Сыночек!
В ответ ей все нарастал и усиливался гул и тяжелый рев фашистских бомбардировщиков.
— Гриша!
— Гриша!
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Лопочет старая груша около хаты деда Сибиряка. Лопочет заунывно, приглушенно, точно все время к чему-то прислушивается, чего-то ждет. И о чем она лопочет?
Может, рассказывает о первом поселенце этого края, заблудившемся солдате, который лет сто назад посадил ее зернышком, принесенным издалека-далека.
Или с грустью, день за днем, припоминает недолгие месяцы жизни, когда ничто не нарушало мерного шелеста ее ветвей — ни злобный посвист панского канчука, ни громогласный крик графского десятника, ни плач матери, провожающей сына в Березу Картузскую. Мало было этих дней. Очень мало…
А теперь вот развесистые, отяжелевшие ветви старого дерева опять нашептывают что-то такое, чего еще не бывало в этом горемычном краю.
— Что оно будет? Что будет? — Дед Конон сидит на своем излюбленном пне под грушей, слушает жалобный шелест ее ветвей и плетет никому теперь не нужную корзинку. Плетет, чтобы не сидеть без дела да хоть немножко отогнать горькие, беспросветные думы. Только ж разве их отгонишь! Как надоедливые мухи, не дают они покоя ни днем ни ночью.
Вот уж который день подряд дед Сибиряк видит перед собою два хомута. Куда ни пойдет, за что ни возьмется, а хомуты перед ним, как наяву. Один — панский, засупоненный снизу. Другой большой, крепко слаженный, — немецкий, засупоненный сверху. И все кажется, что вот-вот оба эти хомута наденут на его старую шею и так зажмут дых, что ни тпру ни ну! Точь-в-точь, как говорил Егор Погорелец, когда в тридцать девятом Гитлер начал войну против Польши.