Невидимая волна оттолкнула его. Он откатился к трупам двух рыцарей обнявшихся как братья. Странно, но один из трупов что-то вопил. Это было не правильно, это надо было исправить.
— Ублюдок. Мразь! Ты не смеешь. Я твой господин. Чернь! Я нобиль. Ты не смеешь так говорить со мной.
Двуручный меч, под аккомпанемент хохота Мельхиота, даже не понимавшего, над чем он смеется. Не слышавшего смысла слов сера Райана, разрубил труп сера Килгора, и глубоко вошел в бок зашедшегося в истерике рыцаря.
Воздух позади озарился голубоватым, загробным светом. «Какие сильные враги. Как славно они будут сопротивляться.» — подумал двуручник, наблюдая как в него летит черное облако.
«Это кульминация. Апофеоз этой безумной драмы.» — отрешенно, словно мысли приходили к нему из немыслимой дали, подумал клирик. Потеряв еще одного рыцаря, глядя на сошедшихся в схватке ультропа и умертвие. Из города неостановимым потоком вытекалась все новая и новая нежить.
В двуручника ударила волна темной силы. Похожей на ту, что чуть не уничтожила батальон на подступе к стенам, но значительно меньше. Его отбросило почти к рыцарям. Поразительно. Неверояно. Но тот, пошатываясь, поднимался на ноги.
— Пробиться к двуручнику. — скомандовал клирик, сам не узнав свой голос. Он отдавал последние силы. Но их остатки полились в рыцарей широким, щедрым потоком.
Ультроп завершил, почти доведенное до конца двуручником, победно воткнув грудь умертвия горящий голубым огнем меч.
— Воин света, отступаем. — обратился он к паладину, не сомневаясь, что тот его слышит.
Отбивающийся от зомби высший паладин остался единственной преградой на пути к клирику, и Мельхиоту, за его спиной. Тело которого упорством, с которым он боролся против непослушных ног, больше напоминало ту же, не знавшую усталости, нежить.
— Унести двуручника. — сказал он, снимая капюшон церковного балахона, открывая татуировки на лысом, покрытом испариной, черепе. Салия.
Кто бы подумал, что салия, переодевшись, пошел в бой вместе с рядовыми клириками? На его морщинистом лице играла вымученная улыбка, пока он отстегивал крепежи слишком тяжелой для него и неудобной кожанной брони.
Высший падалин, не кинув ни взгляда на салия, протащил на плече вяло, но неотменно сопротивляющуюся груду мяса, в которую превратился двуручник.
Проходя через марево бреши, позади них вспыхнула яркая звезда. Паладин тащил его с церемонностью портового грузчика с мешком картошки. Тащил к подступающим рядам линейной пехоты. Которые собирались прикрыть отступление «батальона».
Сознание приходило медленно. Обрывками. Его мучали кошмары. Впрочем, мучали не то слово, когда мы говорим о Мельхиоте. Оборванные куски боя. Этого. Десятков других. Безумные чуть менее, чем полностью, грезы, лишь доставляли ему истощающее наслаждение.
Воспоминания прошлого били по нему раскаленным кнутом стыда. Эта боль заставляла его драться. Слабость, с которой сражалась эта боль, была его врагом. Больше боли.
«Боль моя сестра.»
Чем больше боли, тем меньше слабости. Пока она не будет побеждена. До конца. Всегда до конца.
Он хватался за клочки сознания как клещ цепляется в добычу. Как харадримская собака, которую было не оторвать без шматка мяса, оставленного в её в зубах. Так и Мельхиот не уступал ни мгновению всплесков сознания, каждый раз отвоевывая для себя кусок.
— Приходишь в себя, двуручник? Стонешь, стало быть выкарабкаешься.
«Какое тебе дело, ублюдок? Хочешь сделать вид, что тебе не все равно? Я выживу, все равно выживу. Наперекор вам всем! На зло богам. Вопреки судьбе! Вы еще не убили меня!» — взорвалась вулканом, пламенеющая от ненависти мысль в его голове.
Цирюльник при клириках, не получивший сана, отошел от едва стонущего, почти полностью перебинтованного двуручника.
— Может поможем ему «кругом силы»? — обратился он, семеня за обходящим раненных клириком.
— Кто это «мы», сын мой?
— Каюсь, святой отец. Я всего лишь ученик, без намеков на дар Света.
— Кому мы должны помочь?
— Тому двуручнику.
— Это рядовой гвардеец. Кто он такой, что бы целый круг клириков терял на весь остаток дня силы? У нас полно раненных офицеров.
— Я слышал его собираются приставить к награде.
— Он почти безнадежен, сын мой.