— Друг, Жоржик.
— Та-ак пей... мать твою... за пу-уп-псик-ка! Н-на! — дрожащими руками он сует свой рюмку тамаде, и тот часто-часто моргает глазами.
Только два человека не принимали участия в общем разгуле, только двое сидели, низко склонив над рюмками головы и попыхивая сигаретами.
— Саша, — с трудом ворочая языком, лип к смуглолицему уродцу Станислав Юткевич. — Не могу, Саша. К горлу подступает, воротит.
— А ты пей, Стасик, пей, — тыкал тот коротышками-пальцами, поросшими черными волосами, в рюмку, и на уродливом лице его появлялась гримаса не то сочувствия, не то презрения.— Пей до дна, вот и перестанешь размышлять о всякой всячине, привыкнешь к нашей компании, забудешь об отце.
— Нет, Саша, совесть есть, угрызения...— теребит себя за липкие кудри.— На фронт бы скорее, ни дум тебе, ни забот...
— Пей до дна, пей!..
«Пей до дна, пей!» — издалека, сквозь дымку, сквозь чад голосов, писк женщин, икоту и звон, сквозь треньканье рояля — издалека, издалека, как во сне.
И наступает сон — в судорогах сознания возникает желание вырваться на ветреный простор, в ночь, набрать полную грудь свежего воздуха, а рядом проносится безусый, кругленький (кадочка, да и только) немец-офицер и мелькает кисель груди, оттененный багрянцем пролитого вина, а потом вдруг в путаницу пьяных видений вторгается бой часов — раз, два, три... десять, одиннадцать, двенадцать... Роковой двенадцатый час.
...В метелицу, в ночь, в разметенную безграничность снежных просторов, когда опадают с неба спелыми сливами звезды, когда ветер досуха обжигает тебе лицо, а в том ветре струятся едва слышные напевы весны, когда еще трещит голова от беспробудных пьяных ночей, — в метелицу, в ночь, в разметенную безграничность снежных просторов: «По коням!»
Молчаливые пригороды проезжали с песней; удалой, залихватский тенорок выкартавливал «Марусю» — бесстыдную песню, и казаки — вольница донская — хрипловатыми басами подхватывали за тенором, да в песню врезалась время от времени зычная офицерская команда. Молчаливые пригороды оглашало эхо; синие дали, окутанные мглой, надвигались на всадников, и силуэты их как бы теряли свою материальную весомость, принимая очертания сказочных призраков.
Ветер хлестал Юткевича по лицу, и он закрывал глаза, сдерживая лошадь. Лошадь мягко пританцовывала, пытаясь встать на дыбы. В струях ветра и лошадь ловила дыхание весны, и горячая кровь ее круто вскипала в жилах. А Юткевича томила жажда покоя, какая-то лирическая гамма зазвучала в душе и отозвалась во всем теле, он рванул повод, и лошадь укротила порыв воли.
Песня оборвалась. Только слышен был лошадиный храп да негромкий стук копыт. Молчали казаки. И подумалось Юткевичу: должно быть, каждого из них волнует предстоящий бой, ведь не только о недавнем разгуле думают они, а может, кое-кто вспоминает родной дом свой. Но сразу же перед мысленным взором возникла фигура заросшего черной щетиной Саши Масловского — нового приятеля... то, как, цедя сквозь желтые зубы липкую слюну, Саша Масловский цинично ронял:
— Армия... Поллитровку да бабу посули, в бой ринутся. Голь, шантрапа, пройдоха на пройдохе, тля паршивая!..
Выплевывая эти слова, он щеголевато шлепал ременной нагайкой по навакшенным желтым крагам и тем самым как бы подчеркивал свое превосходство над казаками.
Как-то раз Юткевич поделился с Масловским сомнениями. Зачислен он в отряд, ходит в офицерах, да косо поглядывают на него казаки, молчат, но догадываешься, пренебрегают. Да и откуда к такому офицеру быть уважению у казаков? В ответ — рассмеялся Масловский:
Ты... ребенок, Юткевич, и больше ничего! Ты адъютант его высокородия... секретарь, так сказать, личный. Ты же сын Юткевича, и оставить тебя рядовым — конфуз.— И, отвратительно скаля зубы, насмешливо взял его под локоть.— Авторитет же у казаков завоюем, подожди, научу. Вот отправимся в поход, и мы — на щите... Учить нас не надо, закаленные!
От речей Масловского несло цинизмом, как и всегда но — удивительная вещь! — спокойно принимал их Юткевич: из безродного сброда, из офицеров, как на подбор рыжих, облюбовал он себе этого черноволосого дьявола — за легкость житейскую, за беспросветный скепсис, за необъяснимую доброту к нему, к Юткевичу.
И урок состоялся — в один прекрасный вечер.
В тишине предвесеннего вечера лениво и уютно валил из труб дым. На окраине села — за плетнями, за хатами, за банями — тоненько мычал теленок: ни дать ни взять ребенок плачет. Кое-где подавали голос собаки. Возле избы старосты толпились мужики, бросая настороженные взгляды на офицера, восседавшего на низкой арабской лошадке.