Тогда великому князю Сергею Александровичу — московскому генерал-губернатору — была направлена петиция.
Эту петицию подписали 42 профессора, в числе которых были К. А. Тимирязев, А. Г. Столетов, В. В. Марковников.
Попечитель учебного округа, уже известный нам граф Капнист, с негодованием узнал об отправке петиции великому князю. Всем подписавшим петицию был объявлен выговор. Обрушившись против участников коллективного письма, раздосадованный Капнист особенно резкое обвинение предъявил Столетову, объявив его зачинщиком всей истории с подачей петиции. Столетов сделал подробный разбор всех обвинений, предъявленных попечителем участникам петиции. Этот разбор подписали все 42 профессора и направили его министру. Тем временем реакционные профессора стали распускать слухи, что Столетов не только зачинщик подачи петиции, но что он виновен и в подстрекательстве студентов к выступлению.
Вскоре же после этого в профессорском кабинете разыгралась возмутительнейшая сцена. Рассказ об этой сцене сохранил А. К. Тимирязев, слышавший о ней от своего отца. Один из наиболее реакционно настроенных профессоров — граф Л. А. Камаровский, рассказывая о своей последней беседе с министром просвещения, заявил: «Ну, господа, теперь все мы можем быть вполне спокойны, никаких студенческих беспорядков больше не будет. Министр мне сказал, что при первой же попытке вот этот молодчик, — при этом Камаровский кивнул в сторону Столетова, — вылетит вон из университета».
В такой обстановке приходилось жить великому физику. Этот сильный, чистый, милый человек был Гулливером, которого замучили подлые, злые лилипуты — связали, задергали, затиранили. Пигмеи могли торжествовать победу. Столетов начал сдавать. Быстро. На глазах.
В 56 лет он, выходец из рода, не случайно носившего фамилию Столетовых, становится больным стариком. Ночной кашель по целым зимам не оставляет его, мучает изнурительная бессонница. Временами беспокоят боли в верхней челюсти.
Что сразило Столетова? Страх за свою судьбу? Огорчение оттого, что не досталось места в Академии наук? Уязвленное тщеславие?
Все это надо сразу же исключить, отбросить. Физик Столетов был бесстрашен. Не менее Столетова-полководца. Испуг? Ну нет. Бояться людей — подумать такое даже смешно! Ему ли, встречавшемуся с великой природой, ее вечными законами, было бояться существ, подверженных инфлуэнце, ангинам, апоплексическим ударам! Бояться — много чести для боголеповской шатии, этих холуев с лицом, извечно обращенным к начальству, храбреющих только при высокой поддержке.
У Столетова не было и тщеславия. Его сразило другое — несправедливость, обида и горечь. Он увидел слишком много грязи, гадостей, подлости. И конечно, может быть даже больше, чем то, что делали враги, его поразило поведение людей, которых он считал друзьями. Иные из них отвернулись от Столетова. Преследуемому чиновниками от науки, Столетову пришлось еще увидеть и охлаждение к себе со стороны многих коллег, испугавшихся, как бы не поплатиться за дружбу со Столетовым.
Столетов становится мрачным, замкнутым, скупее становятся речи. И как всегда в трудное время, все чаще мысли о родном доме, о Владимире. Во Владимир, во Владимир… Там только перешагнуть порог, и быстро встанет со стула, уронит с колен французскую книжку и замрет, онемеет от радости, слова не сможет вымолвить от счастья старая женщина, вдова архитектора Филаретова, Варвара Григорьевна, Варенька, милая Бабетт — сестра, подруга детства.
Там наклонит к себе, троекратно поцелует, не вставая с кресла, больной старик Василий, старший брат, второй отец.
В Москве есть, конечно, Коля, Катя. Очень любят. Но любят взрослого, любят дядю, большого человека, профессора Столетова. А во Владимире он — Саша. Там всю ночь просидят до рассвета, прочитав в газете еще одну гадость о брате. Обижают Сашу нехорошие люди. Там-то знают, как легко ранить железного Столетова. А здесь его — сапогами в душу. Здесь же — холодные слова о его неуживчивости.
Варвара Григорьевна любила брата, как говорится, до безумия, даже до странности, как мне рассказывала ее племянница Елена Николаевна Смирнова-Невская (1880–1960). Варвара Григорьевна была даже против брака своих детей, не разрешала Кате выходить замуж, а Николаю жениться. Катя уже потом вышла замуж, втайне от матери, когда была в Крыму. Варвара Григорьевна говорила:
— Саша одинок, и вы будьте без семьи. Живите с ним. Будьте его детьми.
И в самом деле, Александр Григорьевич чувствовал себя отцом и Кати и Николая Филаретовых. Этот одинокий, до конца своих дней оставшийся холостяком человек очень любил детей, любил, чтобы дома были молодые голоса, веселье. Он и в лаборатории любил молодежь. С какой радостью писал он в 1891 году Михельсону о том, что в лаборатории собралось столько молодежи: Ульянин, Голицын, Лебедев! «У нас в лаборатории теперь настоящий филиал Страсбургского университета», — шутил он.
«В 1895 году, — вспоминал А. П. Соколов, — Александр Григорьевич особенно много занимается по вечерам чтением художественной литературы. До самых последних дней своей жизни он интересуется новостями отечественной и иностранной литературы. В последнее время чаще всего он засиживался за «Отверженными» В. Гюго и еще более за книгой А. В. Никитенко «Записки и дневник. Моя повесть о самом себе и о том, чему свидетель в жизни был». Этот откровенный рассказ профессора и академика, человека, бесспорно, весьма талантливого, мало-помалу впавшего в глубокий пессимизм и к концу жизни горько сознавшегося в бесполезности своей трудовой жизни, очевидно, лучше всего гармонировал с удрученным настроением самого Александра Григорьевича».
«Какая-то печать гнетущего, глубоко затаенного нравственного страдания легла на все последние годы его жизни, — писал К. А. Тимирязев, — как будто перед ним вечно стоял вопрос: почему же это везде, на чужбине и в среде посторонних русских ученых, встречал он уважение и горячее признание своих заслуг и только там, где, казалось, имел право на признательство, там, где плоды его деятельности были у всех на виду, ему приходилось сталкиваться с неблагодарностью, мелкими уколами самолюбия, оскорблениями. Но он еще крепился, пытаясь стать выше «позора мелочных обид».
Мало хорошего было в жизни Столетова в это время. Но, как всегда, радостно отзывался ученый на все успехи русской науки. Хорошая, согревающая сердце весть приходит из Петербурга. 7 мая 1895 года на заседании Русского физико-химического общества, на котором председательствовал старый товарищ Столетова Ф. Ф. Петрушевский, преподаватели минных офицерских классов Александр Степанович Попов и его помощник и друг Петр Николаевич Рыбкин показали петербургским ученым построенные ими удивительные приборы.
Опыты походили на волшебство. Стоило нажать ключ на ящичке, поставленном в углу зала, как тотчас же поднимал трезвон электрический звонок, укрепленный на панели другого прибора, стоявшего у противоположной стены аудитории, хотя к этому прибору никакие провода не тянулись.
Подозревал ли Столетов, узнав о рождении радио, что вскоре этому новому русскому изобретению помогут приборы, которые будут созданы на основе его открытий!
Короткую радость принесло ему весной 1895 года известие о том, что наконец-то продвинулось дело о создании физического института. Хлопоты об организации физического института Столетов не прекращал все время. Эти хлопоты делил с ним А. П. Соколов. Сколько просьб, сколько ходатайств подали Столетов и Соколов в правительственные учреждения, сколько визитов к высокопоставленным лицам наносили они, убеждая отпустить средства на постройку института! В конце концов ученым удалось получить принципиальное согласие начальства, но на этом дело и остановилось. То постройку откладывали, ссылаясь на то, что у государства нет средств на нее, так как в России голод и холера. То требовалось заняться сначала расширением и обновлением библиотеки, зоологического музея, музея древностей. Столетову казалось, что дело уже вовсе заглохло, но весной 1895 года его надежды воскресли — неожиданно пришло предложение представить смету на постройку института. Составив вместе с Соколовым смету, Столетов ждал дня, когда они получат распоряжение насчет постройки здания. Но дело снова заглохло.